— Ты куда собралась, Франя?
— Отлить, мой мальчик.
— Расскажи, как к тебе попасть, когда ты будешь среди звезд?..
— Проклятая жизнь! Вот уже тридцать лет у меня одни неприятности. И зачем меня мама родила?..
— Боже мой, ну и налакался же сегодня Войтек!..
— Представление подходит к концу. Сейчас он еще раз обнимет свою девочку — на большее он уже неспособен, — потом будет блевать, а напоследок разревется как младенец, и все дела…
— Не издевайтесь, ребята. Человек, как только налижется, забывает о своих бедах…
— Кому есть охота тяпнуть еще?
— Не отказывайтесь, христиане! Господь бог сегодня каждому ставит четвертинку счастья…
Мой столик в дальнем углу зала, в узком проходе неподалеку от эстрады, он торчит, словно коралловый риф на дне океана, и все проходящие мимо непременно натыкаются на него и глядят на меня со злостью, как будто это моя вина, что столик поставили именно тут; к счастью, никто ко мне не подсаживается, все молча проходят дальше.
Сидящий напротив пианист, склонившись над роялем, играет «La Cumparsita»; он то и дело с любопытством поглядывает в мою сторону — почуял уже, что я здесь впервые и не принадлежу к числу постоянных посетителей «Какаду»: заинтригованный и обеспокоенный, он, видно, размышляет о причинах, которые привели меня сюда, в это злачное место, именно в такой день, а его близорукие глаза под толстыми стеклами очков проворно бегают и поблескивают, как две золотые рыбки за стеклом аквариума; он смотрит на меня, ничего не зная обо мне и ни о чем не догадываясь, а я сижу, чувствуя, что нервы мои напряжены до предела, сжимаю в кармане рукоятку пистолета и жду появления официанта или Монтера. Папиросный дым окутывает людей, столики и черную громаду рояля.
Стены «Какаду» отливают синевой морской глади, отражающей чистую небесную лазурь, и порою мне начинает казаться, будто я покоюсь на дне морском и одиночество мое так же огромно и безбрежно, как сомкнутые надо мною воды, а возврата для меня уже нет, раз я оказался на дне, и если я еще что-то испытываю, кроме одиночества, то это ненависть, ненависть ко времени — только теперь я впервые понял его значение, его осязаемую реальность, ощутил его тяжесть, цвет и вкус, время стало тягучим, словно резина. Ожидание изнуряло, мною вдруг овладело чувство полной отрешенности, будто бы я неожиданно оказался перед лицом неотвратимой смерти и лишь нетерпеливо ждал, когда приведут в исполнение приговор, в душе все еще надеясь на помилование; мне приходили в голову все новые и новые сравнения, но на самом деле я уже был сосредоточен только на одном — старался не слышать глухих, ритмичных ударов сердца, отмерявших время, которое еще недавно вовсе не казалось мне враждебным и даже как бы для меня не существовало.
Я покоился на дне моря, меня лихорадило все сильнее, и зал «Какаду» напоминал нутро подводной лодки, а очки пианиста — стекла перископа, за которым проплывали равнодушные и медлительные осьминоги; я потерпел крушение, ждал помощи, стремился спастись, но знал, что, если крикну, мой крик все равно замрет в пространстве, не достигнет цели. Я не был даже уверен, думает ли обо мне сейчас моя девушка, — знай я хоть это, будь я в этом уверен, может быть, мне стало бы легче, но все обстояло иначе, она ушла от меня, ушла легко, не задумываясь, как всегда, как делала это уже много раз, поссорившись из-за какой-то ерунды, ушла в полной уверенности, что обманута, а на самом деле ее обмануло время, это оно лишило наш общий мир всякой радости.
Подняв голову, я неожиданно увидел возле столика официанта в поношенной грязной куртке, совершенно пьяного, с трудом державшегося на ногах, с отекшим красным лицом и припухшими глазами; он стоял, нетерпеливо мял в руках полотенце и глядел на меня враждебно и недоверчиво — должно быть, тоже заметил, что здесь, в «Какаду», я чужой, что и в город-то попал случайно, и это заранее восстановило его против меня. Он не мог рассчитывать на то, что я напьюсь и ему перепадут солидные чаевые, к каким он привык, прислуживая местным королям черного рынка, я был для него чужаком, приблудным псом, и поэтому он сразу отнесся ко мне недружелюбно, так же как и я к нему; я чувствовал, что мы оба потихоньку начинаем ненавидеть друг друга; наконец затянувшееся молчание стало для него невыносимым, и, убрав со стола бутылки и пивные кружки, он чуть ли не с обидой в голосе заговорил;
— Вы будете что-нибудь заказывать или нет?
— Заказа придется долго ждать?
— А вам что, некогда?
Я взглянул на часы: стрелки приближались к пятнадцати сорока пяти, официанта мне пришлось ждать чуть ли не полчаса, и у меня были все основания высказать ему свое недовольство, что я и не преминул сделать:
— Долгонько мне пришлось ждать, пока вы соизволили подойти.
— Вы спешите?
— Конечно.
— Тогда поищите другой ресторан. Может, там вас быстрее обслужат.
— Нет, уже поздно, я останусь здесь.
— Что подать?