На скрип несмазанных дверных петель Махно поднял тяжелую голову и, увидев Лященко, не выказал ни радости, ни удивления, даже не спросил его о судьбе отряда. Первым же вопросом он озадачил привыкшего ничему не удивляться матроса:
— Что, думаешь, Наполеон так же начинал, как а мы, или по-другому как?
— Отвяжись, ради бога, со своим Наполеоном! Дались они тебе, эти Ганнибалы всякие. Вот Суворов — это другое дело. Суворов русский — и потому понятней всем и каждому.
Махно, вспыльчивый, как порох, зло посмотрел на Лященко. Тот спохватился и отрапортовал о благополучном выходе отряда из окружения. Брошены только раненые да четыре орудия. Тут же Лященко добавил:
— Убийбатько, как было приказано, я с парабеллума жизни решил и по настоянию бойцов труп его привез с собой. — И тут же признался: — А не будь его, не вырваться бы нам из ловушки. Все до одного полегли бы, вместе со всей твоей славой.
Не спрашивая разрешения, в хату ввалились засыпанные снегом махновцы. На руках они несли застывшее тело Убийбатько.
— От убили славного командира, самого любимого нашего товарища. Предадим его сырой земле со всеми воинскими почестями, — сказал один из них и сдернул о лохматой головы баранью шапку.
— Прощайся, батько, со своим верным дружком, — сказал второй махновец.
— Пошел человек по шерсть, а вернулся сам стриженый, — проговорил третий, в драной свитке и сыромятных постолах, и приложился к фляге, из которой остро дохнуло спиртом. Махновцы не разбавляли спирт, чтобы больше можно было взять с собой.
Нагрели воды, обмыли мертвое тело, одели в чистое, из солдатской неотбеленной бязи белье, выпрошенное у хозяев хаты; несмотря на недовольство хозяйки, вынули из божницы венчальную восковую свечу, обведенную золотой ниткой, зажгли ее и вложили в руку убитому.
И пока плотники, отыскавшиеся в отряде, мастерили в клуне гроб, в хату, наполненную холодом и запахом ладана, один за другим входили партизаны. С неподдельной грустью прощались они с Убийбатько. Простой, храбрый и доступный командир успел им полюбиться.
Хоронили Убийбатько, как запорожца, на высоком кургане, со всех сторон открытом ветрам. И, когда гроб опустили в яму, партизаны закричали:
— Говори, батько! Говори до нас свое слово!
Поеживаясь от холода, пряча от людей осатанелые, кровью налитые глаза, Махно сказал:
— Матери одинаково всех детей своих жалко, потому — какой палец ни обрежь, все равно больно. А я потерял своего лучшего друга. — Он заплакал и еще что-то долго бормотал, но слов нельзя было расслышать за ветром и криками воронья, кружившего над головами.
XI
Над бескрайней степью в синем безоблачном небе, словно подсолнух, цвело солнце — уходила надоевшая зима. От соломенных крыш отваливались желтые сосульки, падали светлые, прозрачные капли. В середине дня, когда жарче пригревало солнце, вблизи дорог принимались журчать звонкие ручейки. Крестьяне подолгу задерживались на дворах, смотрели в небо, выискивали жаворонка — первую птицу, вестницу весны, — потом переводили взгляд на дорогу. Будто ждали кого-то.
Так же как в природе, появились признаки весны и в крестьянской жизни. Ходили упорные слухи, что большевики возвращаются на Украину, восстанавливают в селах советскую власть, снова отдают беднякам помещичью землю.
В один из ласковых, тихих вечеров на попутной подводе приехал со станции отец Лукашки. На голове его был кожаный картуз с красной звездой. Возница остановил лошадь у хаты Отченашенко. Иванов снял с подводы осыпанный сенной трухой сундучок, достал из кармана кожаной тужурки деньги.
— Что ты, товарищ Иванов! С таких, как ты, денег не берем, а за разговор про землю — спасибо, обнадежил ты нас. Всему селу расскажу…
— Расскажи, расскажи, — проговорил механик, удивляясь, что чужой человек назвал его по фамилии. И вдруг увидел Лукашку.
Мальчик сразу узнал отца. От неожиданности он уронил кувшин с молоком, который держал в руках, наклонился, чтобы поднять, но махнул рукой и бросился в объятия отца.
— Папа, папа! — кричал он и, как маленький, прижимался к его небритому лицу. — Где же ты все время пропадал?
— Далеко, сынок, в Царицыне. Ну, как тут у вас дела? Старик Отченашенко жив?
— Жив, славу богу, — по-взрослому отвечал мальчик.
— А про Убийбатько ничего не слыхать?
— Брехали, будто убили его немцы под Токмаком. Да идем в дом, что ты расположился здесь! — Лукашка видел: подходят люди; боясь, что они задержат отца разговорами, он потянул его в хату.
Даже всегда спокойная старуха, жена сапожника, засуетилась, узнав Иванова.
— Не ждали мы тебя… А молоко где? — накинулась она на Лукашку.
— Мы на радостях кувшин разбили. Но вы не серчайте, я вам подарок привез, — сказал механик и, открыв сундучок, вынул оттуда и подал старухе плисовую кофту, два куска мраморного стирального мыла и головку сахару, завернутого в синюю бумагу.
Лукашке он подарил новые ботинки, старику — медную зажигалку в виде дамской туфли.
Старуха взяла подарки, прикинула на руке сахар, сказала: