…еще был студентом и ехал по кампусу в своей подержанной «тойоте». То ли крепкий кофе, то ли молодость, то ли музыка хорошая попалась – но вдруг мне почудилось: моя душа взлетает, выпрыгивает из дыры на затылке, возносится в небеса, пронзая крышу автомобиля. Это длилось всего мгновение, и было совсем не страшно – наоборот, меня охватил восторг. Ни под какими наркотиками я такого не испытывал – головокружительное чувство освобождения, свободы, полета. И каждый раз, когда самолет выруливает на взлет, я вспоминаю этот миг – или моя душа вспоминает? – и на секунду мне кажется, сейчас это повторится вновь, машина из стекла, пластика и электроники унесет мою душу в небеса. Ничего, конечно, не повторяется – но иногда там, на высоте, с меня вдруг спадает вся скорлупа, вся шелуха, и на какие-то десять-пятнадцать минут я перестаю быть успешным пятидесятилетним адвокатом, стареющим плейбоем, не слишком-то верным мужем, но вполне любящим отцом – и становлюсь просто человеком, таким, каким задумал меня Господь (в которого я не слишком-то верю внизу, на земле). И тогда любое слово отзывается в моем сердце любовью, скорбью и болью… поэтому, когда я лечу не один, я надеваю наглазник, чтобы спутники не заметили моих слез.
Я открываю журнал и смотрю на Уго Чавеса, позирующего для американского фотографа с томом «Так говорил Заратустра», и вижу: это старик храбрится на пороге смерти, тужится изобразить из себя что-то большее, чем удачливого шулера – по сути, такого же, как мы все, – прикрыть тщету своего бытия книгой умершего сто лет назад философа, давно вышедшего из моды. Мне жаль его, и слезы подступают к моим глазам – хотя стоит ли плакать о латиноамериканском популисте-диктаторе средней руки, этаком мошеннике большого масштаба?..
…как о мошеннике большого масштаба, как о мастере обмана, фальсификации, манипуляции, как о создателе бессмертных подделок, обманок, фальшивок. Я вспоминаю всех, кого обманул, – и мне не жалко этих людей, честное слово, ни капли не жалко, они были лузеры, лопухи, лохи… они слишком любили деньги, велись на обещания, верили в чудо, в халявную награду, не заслуженную, не заработанную тяжелым трудом. Они давали деньги взаймы, зная, что я должен их друзьям. Они брали для меня кредиты в банке, зная, что у меня на хвосте сидят судебные приставы. Они пускали меня управлять их бизнесом, зная, что ни один мой бизнес не принес владельцам ничего, кроме убытков. Они мне верили! А все потому, что я – обаятельный. Милый. Потому что я впаривал им чувство, что они – хорошие люди. Достойные. Добрые. Они были готовы за это платить – будто не знали, что хороший и добрый человек ни гроша не даст за то, чтобы почувствовать себя добрым и хорошим! Мне не жаль их – мне жаль только, что сегодня во всех газетах написано не обо мне, а об американском еврее с почти что русской фамилией, человеке, который четверть века сулил баснословные прибыли финансистам, филантропам и благотворительным фондам, а сам прикарманивал их деньги, в одиночку, в тишине, втайне строил пирамиду под стать египетской, как по нотам отрабатывал схему Понци, выплачивал дивиденды с новых поступлений, морочил голову, раздавал обещания. Сколько он продержался? Пятнадцать лет? Двадцать пять? Великий человек! Мне ни разу не удавались столь долгоиграющие аферы.
– Да, – говорит Моник, – сегодня принято считать, что наука – это самая долгоиграющая афера, что-то вроде коммунизма, парад несбыточных обещаний. Я, конечно, никогда с этим не соглашусь, но вы же понимаете…
– Конечно, – кивает собеседник, – ни самолеты, ни Интернет, ни спутники – ничего не убеждает. Я заметил, разумеется. Финансирование падает год от года. Есть, конечно, модные темы – информационные технологии, генетика, фармацевтика, – но финансировать фундаментальные исследования никто не хочет. В середине века всем казалось, что из новой физической теории можно за десять-пятнадцать лет получить практический выхлоп, – как эйнштейновское «е равно эм цэ квадрат» превратилось в атомную бомбу. Но теперь-то понятно, что чистая наука потому и называется чистой, что польза от нее будет очень и очень не скоро.
– Мы с вами – представители уходящего века, – говорит девушка. – Не потому, что я пишу в популярные журналы именно о науке, нет, достаточно уже того, что я – журналист. Будущее принадлежит блогерам. Самоучкам и дилетантам, рыщущим по Сети в поисках своих пятнадцати минут славы. Вы понимаете меня, да?
– Конечно! Какая может быть журналистика, когда любого читателя курс акций волнует больше любого научного открытия!
…могли ли мы подумать, что курс акций будет волновать нас больше, чем тела друг друга? – думает Бетти. – Может, это старость? Артуру сорок семь? Сорок пять? Точно – еще нет пятидесяти. А мне – только сорок этой осенью, говорят – самый расцвет для женщины.