Когда сочувствующий Филарету игумен Иона тайно известил его о появлении на Руси самозванца, опальный постриженник так взбудоражился, что йе мог унять и скрыть радости. Был великий пост, однако ни к духовнику, ни на моление в церковь он тогда не явился. Презрев монастырский чин, ликовал в своей келье, бормотал про ловчих птиц и собак, неведомо чему смеялся. Пришедший позвать его на клирос надзирающий старец подивился: не тронулся ли умом спальник. Филарет посохом прогнал его.
Напрасно Филарет возлагал большие надежды на проныру Отрепьева, про которого довольно ведал. Напрасно мнил о велелепном возврате в престольную под зазывной малиновый звон всех московских сорока сороков. Никому не думал уступать уворованного престола прежний романовский пособник, даже если бы и позволил Филарету сложить напяленное на него силой монашеское одеяние. То-то была бы милость от холопа! И хоть вызволил Гришка своего былого тайного покровителя из заточения, но по опаске в Москву не допустил: должен был удоволиться Филарет саном ростовского митрополита. И снова выжидал своего часа уязвленный горделивец. Не утешило его и то, что в Тушине наречен был патриархом: не сладка воровская-то честь…
Все росло и росло возбуждение в Филарете, нетерпеливее становились его шаги, смутная тревога одолевала душу, и он уже почти решился отправиться к Гермогену и просить его принародно объявить о призвании на престол Михаила, но тут наконец, тяжело припадая на одну ногу, вошел в горницу запыхавшийся брат. Много бед претерпел в годуновской ссылке Иван Никитич, явился туда немочным – с хромотой да закостеневшей рукой. Густобородый лик брата сейчас блестел от пота и был мрачен.
– Чую, сызнова ни на чем не порешили, – с недобрым предчувствием и враз утраченной надеждой сказал Филарет.
Иван Никитич утомленно опустился на лавку, с неунявшимся раздражением подоил густую прядь бороды.
– Порешили, господи помилуй! Соборно порешили царя избирати, всею землей, законно. За выборными гонцов уж рассылают.
– А ныне что ж? На поруки вору отдаваться? Вот-вот ударит – и вся Москва его. Сызнова, почитай, смущение вселенское. Про Михаила-то речи не было?
– Что ты! – отшатнулся Иван Никитич. – Не похотели и поминати. Сыты, мол, келейными избраниями да самозванством, вся земля в согласии должна царя ставить. А покуда семи боярам доверили управляться: Мстиславскому да Ивану Воротынскому, Василию Голицыну да Федору Шереметеву, Андрею Трубецкому да Борису Лыкову. И я в их числе.
– Ахти любомудры! Ох убожиста семерня! – с кривой усмешкой молвил Филарет и вдруг по-дурному, надрывисто захохотал, вельми испугав тем брата.
За слюдой решетчатых окошек опускались сумерки. Кончался тягучий, духотный день. Ощетинясь бердышами и копьями, нехотя плелась по Арбату стрелецкая подмена.
На других срединных улицах и стогнах было пустынно. Москва, не изменяя обычаю, рано укладывалась спать.
5
Жолкевский встал под самой Москвой, на Хорошевских лугах. И осажденные оказались меж двух огней – гетманом и тушинским вором.
Но если гетман сразу завязал переговоры с боярами и всячески выказывал свое миролюбие, то вероломный царик не терял времени на увещевания. Но снова был в силе, и все новые бродячие ватаги стягивались к нему. С умильно-самодовольной улыбкой царик принимал посадских переметчиков, милостиво суля им всяческие блага. Щедро обросший черными волосом желто-синюшный от перепоев лик его лишен был всякого благолепия. Зато говорил царик ласково, с простецким грубоватым хрипотком, для всех доступно. Не в пример спесивым боярам. Дмитрий он или не Дмитрий, но таков на престоле зело гож: вон и бочку с вином ради доброго привечания повелел выкатить. Нет, не понапраске валит народ в Коломенское!
Почуяв, куда хочет переметнуться удача, возвратился под цариковы мятые знамена вездесущий Ян Сапега. Нежданно примкнул к самозванцу со своими донцами и Заруцкий, который, придя под Москву с гетманом, отложился от него в страшной обиде: по наущению московских бояр Жолкевский перестал привечать вольного атамана, не признал его тушинского боярства и поставил чином ниже более родовитого младшего Салтыкова.
День ото дня росло воровское войско, и все чаще конные задиры вызывающе толклись у острожных стен. Темно-серые дымы пожаров стлались по окрестностям, и охочие до скорых налетов сапежинцы уже пытались наудалую взять приступом Серпуховские ворота.
Смута перекинулась и в саму Москву. Поползли слухи, что бояре хотят предаться ляхам, приняв латинство. Горожане, решив для себя, что лучше быть под самозванцем, чем под агарянами, и зная Гермогенову твердость в вере, к патриарху устремились толпами, но он не в силах был успокоить всех. Бояре шалели от страха и тревоги, искали для себя пристойного исхода и не находили его. Из двух зол надобно было выбирать меньшее. И выбирать не мешкая.
Федор Иванович Мстиславский и вольный гетман пришлись по душе друг другу. Оба грузные, степенные, седовласые, они ни во что не ставили суету и договаривались разумно и уступчиво, словно престарелые добропорядочные родители на сватовстве.