— Сударыня, не сдадите ли мне крова нынче и на день?
— Отчего же, коли заплатите.
Заплатить было нечем. На улице лил дождь. Я зашел в канцелярию и лег на обтянутый репсом диван. Близился воскресный полдень: в конторе не было ни души. Меня мутило, и никак не удавалось уснуть на жестком, непригодном для сна диване. Но все-таки я проспал до самого вечера.
А Элемер в поезде спал не только ночью, он проспал и весь день напролет, лишь время от времени просыпаясь. Вечером я был уже в Венеции и сел на пароход. Дул сильный ветер, как только мы вышли из лагуны, зеленая вода заходила ходуном. После ужина меня замутило. Хотелось подышать свежим воздухом. Но вскоре пребывание на палубе стало несносно. Пароход качало все сильнее, волны круто взмывали над головой и окатывали холодным душем. Я в страхе хватался за поручни. На далеких берегах светились цепочки фонарей, прожектор на мгновение вонзил сноп лучей в наш пароход, больно ударил в глаза, и тут же длинный луч зарыскал дальше по волнам необъятного моря. Из салона выскочил бледный мужчина и, не глядя по сторонам, кинулся к борту. Мне пришлось отскочить назад, чтобы ветер не швырнул в лицо отвратительное жидкое месиво. Я спустился в салон. Попробовал лежать неподвижно на кушетке, отдавшись качке. Меня терзали неописуемо гадкие ощущения mal di mare[28]
. Вокруг слышались вздохи, стоны. За бортом жутко грохотали волны, завывал ветер. Корабль кренило то на левый борт, то на правый, пошатывающиеся фигуры цеплялись за что попало, их кидало из стороны в сторону. Измученные женщины, мужчины лежали повсюду, как придется, кто на спине, кто на животе, никому не было дела до ближнего, никто даже не замечал соседа. Католический священник, намотав из полотенца огромный белый тюрбан, сидел на полу и громко стонал. Люди потеряли всякое человеческое достоинство.На какие-то мгновения я задремал, и тут проснулся писец на неудобном, жестком канцелярском диване. Ему тотчас пришлось выбежать вон: и его мутило после выпитого накануне. Потом он опять лег и погрузился в тяжелый хмельной сон. В этот миг пришлось выскочить на палубу Элемеру. Там сидели матросы в тельняшках, кое-кто и без них, и негромко, сменяя друг друга, нарочито гнусаво тянули какую-то язвительную песенку. Мне обрызгало губы холодной соленой водой, на черном граните гладкой воды плясали серебряные ажурные разводы пены.
Разбитый, я прибыл утром в Фиуме. Но как ни мучительна была эта ночь, я все же радовался тому, что хотя бы одну, одну ночь удалось украсть у писца. Писец тоже был рад, что проспал весь день и сэкономил еще на обеде. О, как приятно говорить в третьем лице об этом отвратительном моем обличье!
На следующий день я был уже в Пеште и тотчас в самом деле взялся за учение и труды. Я окружил себя книгами и составил строгий распорядок дня: сам себе задавал уроки. Но тут-то я и узнал, что враг, которого мы носим в себе, поистине непобедим. Человек может стать господином всего и вся, но он не господин своим мыслям — и это ужасно! Вокруг меня лежали открытые книги, одна увлекательнее другой — увы, меня ничто не интересовало. Простейшая мысль ускользала, не задевая ума. Все мои думы сосредоточились на одном, неотступном — это стало моей навязчивой идеей. Я старался бодрствовать по ночам среди книг, но голова падала на раскрытые страницы, и я засыпал при свете лампы на жестком письменном столе, и тем лихорадочней становился сон — жизнь писца. Каждый день я снова и снова превращался в писца, и корпел над бумагами, и слонялся по улицам, и всех ненавидел — мечтал поджечь город, бросить бомбу в канцелярию, перебить моих коллег, синего человека, — а потом глушил себя палинкой в захудалой корчмушке и играл в карты с подозрительными субъектами, незнакомыми типами, и бросал алчные, тоскливые взгляды на рыжую кассиршу. А в начале месяца, получив авансом деньги, на которые покупал марки у синего человека, я потратил львиную долю их на оплату карточного долга, боясь даже думать о том, что обязан так или иначе — деньгами или марками — в них отчитаться. Я постоянно жил в ожидании чуда, надеялся, что мой сон, мой сон однажды окажется явью (ведь я не такой, как другие), — но при этом знал наверное, что никакого чуда не будет.
В обеих моих жизнях поселился новый гость — страх, постоянный трепет. К прежним страхам писца прибавился страх за новый проступок, теперь в минуты просветления он подумывал о самоубийстве, в остальное же время, однако, давая волю фантазии, вынашивал замыслы анархистского толка убийств, строил планы грандиозных ограблений, со взломом квартир, казнокрадством, — но, конечно же, для всего, для всего этого он был слишком труслив. Его положение было совершенно безвыходным: преступление неминуемо будет раскрыто, а между тем оно не принесло ему даже денег, хоть сколько-нибудь ощутимой суммы. О бегстве нечего было и думать.