А Элемер Табори стал бояться того, что писец однажды действительно покончит с собой либо станет убийцей. Откуда был у меня этот страх? Я сам этого не понимал, но мне казалось, что, если с писцом произойдет катастрофа, она непременно погубит и Элемера. Ведь все физические состояния были у нас тождественны: когда писец чувствовал себя усталым, то же испытывал я, он был болен — я тоже, и тошнота, и страсть, и вся наша чувственная жизнь проходили как бы параллельно друг другу. Мной овладела неодолимая суеверная мысль: если писец умрет, погибну и я.
А ведь сколько в моей жизни истинно бесценного, сколько сокровищ, в которых я обязан дать отчет, сколько людей, которые меня любят. Мне нельзя распускаться. Ах, только бы покой, немного покоя, чтобы трезво обдумать все, хотя бы на несколько дней отпустил меня этот кошмар! Я уже близок был к помешательству. Обратиться к врачу? Но во мне все еще живо было неодолимое чувство стыда за второе мое «я», стыд мешал мне открыться. Нет, этого я не могу рассказать никому! Да и не имело бы смысла. Что может посоветовать врач? Отдых — сон… сон! Сладостный сон, ободряющий и целительный, как добрая няня, был для меня врагом, кошмаром. И где же спасение, если не во сне?
Ах, невозможно заставить умолкнуть гомон воспоминаний! От них не спрячешься, заткнув себе уши.
Скорее следовало бы как-то усыплять писца, погружать его в длительный одуряющий сон. Я попытался внушать ему, чтобы он принимал снотворные средства, но все замыслы Элемера Табори, все его желания оказались в отношении писца бессильны. Писец попросту ничего этого не помнил. И бодрствовал теперь еще больше, чем прежде, по вечерам пил, утром опаздывал на службу. Теперь, когда жизнь Элемера становилась с каждым днем мрачнее, писец тоже выносил из снов своих все меньше радужных воспоминаний; казалось, золотому сну приходил конец, это делало писца еще злее и несчастнее, в своем затуманенном вином сознании он лелеял дикие злобные планы, он надеялся с их помощью воскресить то, что ощущал в себе прежде, и доказать себе самому, что он не такой, как другие. Он все более накалялся, жил все лихорадочнее. А Элемер вел все более серую, замкнутую жизнь среди нечитаных книг. Я жил словно во сне, не узнавал знакомых, не слышал того, что они говорили. Я ни с кем не общался, чувствовал, что ношу в себе проклятье, клеймо, и редко писал домой.
В конце концов я начал серьезно верить в то, что истинная моя жизнь — это жизнь писца, Элемер же мне только снится. В действительности я весь был как живой сон, который боится пробуждения, словно смерти. Нет, такую жизнь далее выносить невозможно. Сперва я старался отвлечь себя, начав вести записки о своей жизни. (В сущности данное жизнеописание я составляю на основании этих записок, добавив и те немногие, но гораздо более точные записи, которые вел еще в детстве, когда впервые осознал свои сны). Но очень скоро это горькое развлечение превратилось для меня в невыносимое самоистязание. Ведь мне, напротив, следовало бы все забыть, забыть! О, какие то были терзания! Да, да, раз уж мне не удается заставить эти воспоминания умолкнуть, если я не могу заткнуть себе уши, чтобы их не слышать, что же, попробую заглушить их, перекричать! Они должны исчезнуть! Такая жизнь все равно не жизнь, и терять мне нечего. Здоровье? Можно ли чувствовать себя хуже? Ответственность! Но я, в конце концов, сам себе господин! Да, решено! Попытаюсь… Не стану спать. Доведу сон до крайнего минимума. Я просто не оставлю писцу времени! Всеми способами буду заставлять себя бодрствовать. Пить стану только кофе. Предамся всем возможным развлечениям. Буду исподволь убивать его, моего ненавистного двойника. Чего я достигну, если регулярно, каждую ночь стану проводить без сна? Я ему докажу, что эта жизнь — моя, он же всего лишь сновидение… я докажу это самому себе. Две мои жизни вступят в состязание — посмотрим, которая окажется жизненней.
И вновь началась для меня необузданная ночная жизнь. Я стал завсегдатаем ночных увеселительных заведений. От множества бессонных ночей мои щеки запали, под глазами обозначились черные круги. О горе! Я стал бояться зеркал: я все больше становился похож на писца. А писец опять очень поздно, все позднее являлся на службу, засыпал за конторским столом, уронив голову на документы, которые переписывал, и зачастую, даже когда на первый взгляд прилежно писал, в действительности продолжал спать и лишь механически двигал пером. Со своими коллегами после той памятной пьянки, когда они так надо мной издевались, я не сказал больше ни слова. Избегал встреч наедине с синим человеком, считавшимся моим родственником, так как знал, что меня ожидают новые попреки. Теперь мне уже ни до кого не было дела. Ночи напролет я пил на казенные деньги и осаждал своей любовью рыжую кассиршу, хотя у нее хватало любовников, способных платить куда дороже.