Дурацкое ощущение: словно каждый встречный откуда-то знает, что вот этот парень в ободранном «шевроле» совершает сейчас абсолютно дикий, ненормальный поступок, и все для того, чтобы доказать самому себе, что он начинает новую жизнь, когда в действительности ровно ничего не изменилось и не изменится. Ну ладно, а что еще прикажете делать? Как, как ее изменить?
Чем ближе цель поездки, тем сильнее беспокойство: в последний раз дядя Том был совсем плох; с таким старым и больным человеком могло случиться все что угодно. От автостоянки до стола дежурной Джим добирается бегом.
Но дядя Том, слава тебе, Господи, не только жив, но даже чувствует себя гораздо лучше. Он сидит на кровати, читает какую-то толстую книгу и время от времени поглядывает в окно.
– Ну как дела, юноша?
Вот, и голос значительно бодрее.
– Прекрасно, дядя Том. А у тебя?
– Лучше, чем раньше, гораздо лучше. Я, пожалуй, давно не чувствовал себя таким здоровым.
– Вот и хорошо. Слушай, дядя Том, а я ведь ходил в горы.
– Действительно? В Сьерры? Вот уж где красота, так красота! А куда именно?
Джим взахлеб описывает свою альпинистскую вылазку, и неожиданно выясняется, что дядя Том бывал примерно в тех же местах.
Обсуждение горных пейзажей затягивается на добрых полчаса.
– Том, – говорит в конце концов Джим. – А где же ты был раньше? Рассказал бы мне, как хорошо в горах, заставил бы съездить.
– Так я же говорил! Ты подожди, подожди. Я только это тебе и говорил, все время. А ты каждый раз только отмахивался от моих глупостей. Реакционный пасторальный эскапизм, вот как ты это называл. И еще что-то про грибы-поганки на трухлявом пне природы.
Джим узнает фразы из читанной им когда-то книги.
– Черт бы побрал все это мое чтение. Том прищуривается.
– Я вот тут читаю очень хорошую книгу. По ранней истории округа Ориндж, про времена ранчерос. Ну вот, послушай. Этим ранчерос нужно было доставлять коровьи шкуры из Сан-Хуан-Капистрано на торговые корабли янки, встававшие на якорь около мыса Дана. Так знаешь, что они делали? Подвозили шкуры к самому краю обрыва, а потом, во время отлива, когда обнажалась широкая полоса песка, попросту скидывали их вниз! Только представь себе эту картину: здоровенные коровьи шкуры порхают в воздухе, словно твои детские летающие тарелочки, а потом шлепаются на песок. Красиво, правда?
– Да, – кивает Джим. – Зрелище было будь здоров.
Некоторое время они говорят о книге, а затем приходит сестра и напоминает, что время для посетителей закончилось.
– Тюрьму запирают, племянничек. Забегай, когда сможешь.
– Обязательно, дядя Том. И скоро.
Ну ладно. Одна точка, один маленький шажок. Нечто, достойное включения в новую жизнь. Весь его скулеж про гибель общины – чего он стоит, когда материалы для ее построения лежат рядом, вокруг, нужно только приложить руки, голову… Да чего там говорить.
Ну ладно. А что еще? Охваченный все тем же нервным зудом, Джим едет домой и снова начинает метаться по комнате. Снова звонит Хане, и снова безрезультатно. Уж хоть бы автоответчик. Черт, должна же она иногда приходить домой.
Чего же делать-то? Лечь и поспать – это отпадает полностью: час еще не поздний, да и вообще, не тот сегодня день. Голова Джима буквально трещит от мыслей; не первый день знакомый с бессонницей, он отлично понимает, что шансов уснуть – ровно нуль.
Джим задерживается у письменного стола. Все чисто, аккуратно и по местам, на одном углу – ровная стопка подклеенной рукописи по истории ОкО. Он берет листки, начинает их перечитывать.
И постепенно буквы со страниц куда-то исчезают; Джим видит прошлое, но не далекое прошлое ОкО, а последние несколько недель. Свое собственное прошлое. Каждый мучительный шаг того пути, который привел его в теперешний момент. Он читает снова, и теперь к каждой фразе примешивается собственная его боль; эта боль насквозь пропитывает недолгую, скорбную историю растранжиривания и – в конечном итоге – утраты людьми клочка калифорнийского побережья. Здесь с мечтами покончено. И давно.
Ну ладно. Я – поэт. Писатель. А раз так, то должен писать. Джим садится за стол, берет чистый лист бумаги и шариковую ручку.
В истории ОкО есть один момент, о котором он прежде не писал, который он инстинктивно, сам того не замечая, обходил стороной. Даже сейчас Джиму кажется, будто эта уклончивость совершенно случайна, но чем больше он думает, тем больше склоняется к мысли, что тут далеко не все так просто. Ведь это, если разобраться, центральный момент всей истории, поворотный пункт, после которого земля никогда уже не была такой, как прежде. И он попросту боялся об этом моменте писать.
От длительного жевания кончик ручки обращается в белые пластиковые лохмотья. Джим приближает ручку к бумаге и пишет. Течет время.
Глава 82
Эту главу моя рука отказывалась писать.