Рабы-сирийцы могли бы помочь; только раб, он раб и есть. Рабу приказать надо, да еще коснется ли он карающей дланью римского гражданина, если просто приказать… тут угрожать надо! В доме Альбуциллы не сразу расслышали, а уж тем более не увидели из-под навеса да повозок того, что случилось со славным представителем рода Домициев. Плебейского рода, ставшего патрицианским не столь давно, согласно закону Сения[57], при жизни отца нынешнего Домиция. Стоящего теперь на берегу Тибра в бело-желтой, вонючей тоге, с жалко воздетыми к лицу руками…
Когда из дома соблазнительной Альбуциллы выбежали-таки люди, когда сирийцы очнулись от сомнений и колебаний своих, потому что Гней Домиций Агенобарб обрел наконец голос, чтобы начать осыпать их бранью и призывами к помощи… Словом, к этому времени гнусные мальчишки в пенулах уже унеслись ветром, бежали где-то вдали, хохоча во весь голос.
Гней Домиций Агенобарб, пребывающий в гневе, пытался, конечно, поначалу найти управу на обидчиков. Рraefectus urbi, начальник городской стражи, даже провел расследование. Небезуспешное, кстати. Задачка у него была не самой сложной. Имена тех, кто был скрыт под накидками пенул, известны всей стране. Возможные наследники власти Тиберия, Нерон Цезарь и Друз Цезарь. Их брат, Гай Юлий Цезарь. Не слишком дружная троица обычно, вечные соперники; нетрудно догадаться, что свело их вместе, в сей раз, таких неуступчивых и непримиримых. О браке Гнея Домиция и Агриппины говорили много; Рим судачил, Рим удивлялся выбору, Рим сожалел о девочке, отданной на растерзание старому негодяю. Несколько друзей семейства, тоже не из последних фамилий в Риме. Патриции, два сенаторских сынка… Городской префект счел свое знание бесполезным. Так и объяснил Агенобарбу:
— Все знают, и ты знаешь — кто. А что с этим делать? Мальчишеская выходка. Только двое имеют тоги взрослого, да и те — все же мальчики еще. И какие мальчики!
Префект присвистнул даже от осознания недосягаемости тех, кого наказать следовало.
Гней Домиций Агенобарб скрипел зубами в бессилии. Он понимал: чем меньше народа узнает, тем лучше. Сделать и впрямь ничего нельзя, не того полета он птица, чтоб состязаться с императорскими наследниками. Да и родня они, а со дня на день жди, породнятся еще крепче…
Он давал себе слово, что Агриппина, став его женщиной, узнает на себе всю сладость его мести. Девушка в Риме считалась viri potens, «в состоянии принимать мужчин», с двенадцати лет, а Агриппине тринадцать!
Ему ли бояться мальчишки, носящего дурацкое имя Сапожок! Который успел прошипеть ему: «Попробуй только ее обидеть! Она — наша!». И было это тогда, когда уже вели за руки невесту двое мальчиков, а третий нес перед ней факел из терновника, зажженный от огня на очаге в доме Агриппины. И несли за ней прялку и веретено, как напоминание о женских занятиях в доме мужа. И прохожим бросали орехи как знак плодородия, чтобы обильным было потомство новой семьи. «Наша», подумать только!
Агенобарб любил к тому времени некоего юношу, чье имя скрывал, но это не помешало ему взять Агриппину силой. Ему вообще ничто не мешало быть таким, как он был. Не мешало делать то, что ему было по вкусу. Тиберий дал ему девочку в жены, а в придачу родство и деньги. Почему бы не использовать одно, и другое, и третье, когда само плывет в руки? В другой раз может не повезти так, как в этот…
Агриппина споткнулась на пороге комнаты мужа. Объяснения Эглеи, они вспомнились ей, но немногого же они стоили! Разность их полов, необходимость подчиняться желаниям мужа… Сами эти желания, столь же непонятные… Эглея, рассказывая, помнится, все таращила глаза, упирала на необходимость подчиняться. Но кому? Рыхлому этому? И зачем? Агриппина страшилась, в ушах звенело, в глазах стоял туман. И ее тошнило, как от зеленого винограда, и даже хуже. Потому как к винограду она привыкла, и ничуть ее не тошнило давно! Но когда, и кто же из детей Германика выказывал свой страх? Она держала голову высоко, а слезы, закипавшие в глазах, сдерживала усилием воли на уровне век!
— Давай-ка сбросим эту дурацкую тряпку, в которую тебя укутали, и посмотрим, какая ты на самом деле, — грубовато сказал муж. И еще более грубо сорвал с нее фламмеум.
Агриппина ойкнула, ткань, удерживаемая пряжкой, соскользнула с плеча. Пряжка расцарапала кожу, и, кажется, в кровь. До того ли ей было, чтоб проследить?
Муж впился губами в ее губы. Дыхание его было несвежим. Она успела вдохнуть смрадное, гнилое, и тут же он укусил ее, сильно, до крика. Нижняя губа залилась теплым, солоноватым. И снова его запах, и привкус крови во рту. Руки мужчины, крепкие, жилистые, кажется, повсюду на ее теле. Он разрывает ее одежду, и касается кожи. Повсюду, где никто и никогда ее не касался. Он сжал ей грудь, правую, и прикусил ее губами. Он просунул ей руку между ног, и тискает, тискает…
— Пожалуйста, не надо… Не надо…
Рыжая борода где-то на уровне ее груди. Как можно подчиняться этому? Стыдно, да, но ведь, прежде всего, невыносимо больно. Это не поцелуи, это мелкие, злые укусы кровоподтеками отпечатались на левой груди.