Но он также заметил, что покрасневшие глаза его лихорадочно блестят, и это было опасно, так как поэту ничего не стоило и упасть. Наконец император проговорил:
— Скажи мне, в конце концов, правду. Ты пишешь слишком хорошо — это был не перевод.
Федр ещё раз продекламировал ему на блестящем греческом таинственный эпизод, где Эзоп рассказывает, как богиня Исида, вновь пробудившая в его душе творческие способности, вернула звуки его устам. И объяснил:
— На самом деле мы, поэты, сами не знаем, как в нас рождается то, что мы говорим и пишем. Знаем только, что нечто нас принуждает.
Император попытался улыбнуться, ответил, что, возможно, в нём нашла убежище душа Эзопа, и порывисто обнял его. Федр почувствовал на своём тощем плече рыдания, сотрясавшие грудь императора. Однако Гай Цезарь быстро взял себя в руки и сказал, что велит вырезать гемму с двумя лицами, как у Януса, древнейшего италийского бога. Но с одной стороны у него будет варварское лицо фракийца Эзопа, жившего в суровом одиночестве, неухоженного, со спутанными волосами — ведь он тоже испытал жизнь раба, — «а с другой — задумчивое, напуганное заточением лицо моего дорогого друга, поэта Федра».
Дверь зотекулы осталась приоткрытой, и все хлынули туда. Горе вызвало упадок сил, и император принял посетителей, на этот раз немногочисленных — сколько могла вместить комнатушка. Они уселись вокруг него на табуреты и подушки, и виночерпий время от времени усердно подносил на этот медицинский консилиум выдержанное красное вино, которое Манлий нацедил из одного многовекового бочонка в своих погребах, вырытых в склонах вулканической горы Артемизия.
И пока посетители разговаривали, император сказал себе, что поистине в этот благодатный месяц июнь никому нет дела до смерти несравненной Друзиллы. Даже тот, кого она любила, человек из знатной фамилии, Марк Эмилий Лепид — он только что вошёл — уже утешился. И казалось, что смерть жены вызвала в нём больше гнева, чем страдания, как будто он не потерял любимую, а у него что-то украли.
Но потом пришёл философ Луций Анней Сенека и прочёл по лицу императора, что его детские страдания, невосполнимые семейные утраты вдруг с шумом снова прорываются в душу. И как посторонний свидетель, не сопереживая, осудил их со скрытым презрением. По сути дела, его благородная душа была так же суха, ясна и горда, как и его ум, и он относился к миру с рассудочной снисходительностью. Человеческое состояние, говорил он, посредственно и безнадёжно.
Не ища слов утешения, философ сказал, что именно суровость жизни научила его искусству писания.
— Потому что это и есть цель страданий — выстроить опыт.
Он видел, что император не слушает его, и это раздражало. С высокомерием Сенека проговорил, что, руководствуясь событиями и рассказами других, он берётся за труд, который будет писать медленно и разделит на много частей.
Император встал с чувством, будто задыхается, и сказал, что хочет отдохнуть. Тогда вмешался стоявший на пороге врач, который с тревогой следил за толпой беспокойных посетителей, и попросил всех удалиться. Уходя, Гай сказал себе, что больше никогда не вернётся в эту набитую сокровищами комнату, где все предметы несут на себе горькие воспоминания об утратах. Ему хотелось — так же, как на Капри хотелось Тиберию, — чтобы Манлий как можно скорее завершил строительство чудесных помещений в новом дворце, выходящих на форумы и не отягощённых старыми воспоминаниями.
— Императорское ложе пусто, — объявил этим летом сенатор Валерий Азиатик, выбрав для этой задорной фразы по-отечески озабоченный тон. — Множество сенаторов готовы отдать ему, а некоторые уже отдали своих жён и дочерей, но никто ничего из этого не извлёк.
Он хотел сказать, что настоятельно необходимо посредством женитьбы дать кому-то из своих доступ к тайнам императорских апартаментов.
И вот Каллист, разговаривавший со всеми — а с ним никто не отмалчивался благодаря способности этого грека просочиться куда угодно, слушать, сочувствовать, ничем себя не компрометируя, и вызвать на откровенность, не перебивая, — пересказал императору слова сенатора Азиатика и, улучив момент, когда никого не было рядом, сообщил:
— Самые влиятельные сенаторы умоляют меня, чтобы ты взглянул на их четырнадцатилетних дочерей. Рим требует от тебя наследника.
Император с беспокойством и неприязнью подумал, что этот бывший раб обтяпывает свои дела за его счёт, и, пока Каллист ждал, терзаемый тревогой и страхом, он в порыве своих молодых лет спросил бездумно:
— И которая из них красивее всех?
Говоря так, он тоже подумал, что его пустое ложе в императорских покоях действительно многим не даёт покоя. А последние годы Тиберия показали, сколь рискованно пробуждать алчность во вдохновлённых преемниках.