Кто-то заметил, что под Тиберием было невозможно сопротивляться, так как он уединился в своей крепости на Капри и даже по случаю смерти матери не вернулся в Рим. Он сам распространил выдумку об оракуле, не советовавшем ему возвращаться. «А этот живёт в Риме, появляется на людях, ездит по дорогам...» Но другие отвечали, что народное возмущение, как это было во времена Юлия Цезаря, закончится резнёй с использованием сильной германской охраны.
«Тиберий выбрал себе скалу и не выезжал оттуда, а этот оградил себя мечами и ходит, куда захочет».
А ещё кто-то предположил, что приблизиться к императору можно через окружающих его людей в тихой роскоши императорских палат.
От поспешного и необдуманного брака с Лоллией Павлиной почти сразу император ощутил раздражение из-за этой женщины, которая, хотя он быстро начал пренебрегать ею, была официально приближена к нему и рассматривалась как неотъемлемая его часть, как госпожа Рима.
У неё хватило глупости возомнить, будто она обладает собственными достоинствами, хотя это я дал их ей.
И в довершение всего, при всей её яркой красоте, эта несносная неспособность понять, как подобает двигаться, ходить, смотреть — а особенно молчать — императрице, Августе.
Под конец одного официального пиршества, на котором она проявила свою неуклюжесть, император возмутился.
— Ты никогда не знала мою мать, верно? — спросил он жену.
Конечно, это было невозможно, судя по её возрасту, но память об Агриппине уже стала легендой. И потому Лоллия только посмотрела на него широко раскрытыми глазами и больше ничего не сказала.
Как-то раз в те дни вторая сестра императора, которую он в своё время освободил от драчливого мужа («незаслуженно названная Агриппиной, именем матери», — шептались в Риме), сидя в безмятежности императорских садов, сказала ему голосом, словно бы даже не своим — столько в нём было глупой злобы:
— Меня много раз спрашивали, почему ты выбрал своей наследницей Друзиллу. Не понимаю, чем она лучше меня.
Назначать наследника было династической обязанностью, и его неприятно удивил этот вопрос. Но сестра говорила медленно, с глуповатым видом, и у него хватило времени понять её обиду.
— По соображениям возраста, — беспечно ответил Гай и рассмеялся.
Она ничего не сказала, но эта ер фраза оборвала остававшиеся семейные привязанности, и император начал строить в уме лабиринты подозрений.
Тем временем — как разливается грязь в реке после зимних дождей — по Риму расползлась ужасная история о найденных в комнате Тиберия документах. Вскоре уже ничего не осталось прежним. Для народа император наконец сорвал маску с сенаторов и задушил их клику. Когда он появлялся на людях, раздавались аплодисменты, и даже слышались крики:
— Перебей их!
— Мудрость простого народа, — комментировали популяры, которые охотно так и поступили бы, имей они такую возможность.
Но среди оптиматов уже распространилась и казалась неоспоримой мысль, что им с императором не ужиться в Риме. А поскольку их было несколько сотен, а он один, самый грубый подсчёт вероятности и выгоды начал подталкивать некоторых из тех, кого император считал близкими себе людьми, немножко отдалиться от него, попытаться переждать, пока ситуация не изменится. И это искусство тоже с веками разовьётся.
Так, император заметил, что Лепид, недавний муж Друзиллы, а теперь вдовец, слишком часто появляется в обществе его второй сестры, и та смотрит на него с большим вниманием. Однажды ночью — к императору вернулась бессонница, и к утру его разбивала усталость — он понял, что эти двое действительно собираются создать новую царственную пару. И ему стало тошно.
«Это всё родилось в голове Лепида, — решил Гай Цезарь, — и он день за днём вдалбливает эту мысль в её бедную голову».
Ночью, в тишине, в этой огромной комнате и прочих огромных пространствах его нового дворца было жутко. Слышались отдалённые тяжёлые шаги германской стражи по мрамору, когда через точные интервалы она сменялась у его недоступных апартаментов. Его одиночество было защищённым и бесчеловечным. Император сказал себе, что ему двадцать восемь лет и в его жизни были случаи настоящей сентиментальной любви: была поразительная красота его матери, которую он видел плачущей лишь один раз; была милая Антония с седыми волосами, которая баюкала его с лаской, перенятой от рабынь Клеопатры; сестра Друзилла, приходящая во сне.
Утром, проходя в окружении своих германцев обычным скорым шагом по крытой галерее за залом Исиды, он заметил замешавшуюся среди придворных дочь трибуна Домиция Корбулона Милонию. Ему вспомнились её волосы. И её молчание. И глаза. И руки.
Он замедлил шаг, потом остановился и обернулся, как в тот раз на трибуне Большого цирка. И улыбнулся ей. Мгновенно решившись, сказал, что хотел бы показать ей корабли, которые он построил на озере Неморенсис.
Домиций Корбулон услышал это, услышали и придворные, и все удивились.
Милония была так переполнена восхищением, что его слова показались ей невероятными.
— О... — выдохнула она, приложив руку к губам.