— Чернота, — продолжал Бергнер. — Мы спросили его, что за чернота, что он имеет в виду, почему он так испугался — а он отвечал, что не хочет обратно в койку, не хочет спать, что ему срочно надо уйти куда-нибудь подальше. Я отвел его в этот самый двор, где мы стоим, усадил на землю, дал отдышаться и успокоиться. Но он так и не рассказал, что это была за чернота, которая так напугала его. Он просидел здесь до утра, а следующим вечером умер. Теперь мне это не дает покоя. Что за чернота? Как она выглядит? Я тоже боюсь ее. Мне было страшно, когда он рассказывал про эту черноту, и я никогда не забуду его взгляда.
— Чернота — это ужасно, — сказал я.
— Вы видели ее?
— Я никому не пожелаю этого увидеть. Я очень рад, что больше не вижу снов.
Я сказал правду. После того, что произошло на станции Калинова Яма, я не видел снов.
Я до сих пор не вижу их.
По вечерам я пью горячее молоко с медом и сплю безмятежным старческим сном. Иногда просыпаюсь посреди ночи от кашля. Даже сейчас я кашляю — туберкулезное проклятие Колымы не оставило меня и в Восточном Берлине. У меня бледная, дряблая кожа, и сам я до сих пор тощий, как скелет, и когда мы собираемся выпить немного пива со старыми друзьями, они посмеиваются над моими выпирающими скулами. Нас осталось совсем немного, но мы любим шутить друг над другом. Только не шутим над ампутированной рукой Рудольфа Юнгханса — ему крепко досталось, когда красные обстреливали Берлин. Там же его и контузило, с тех пор он глух на одно ухо и все время переспрашивает, когда ему о чем-то говорят, но об этом я, кажется, уже писал.
Мы стары, и скоро один за другим начнем умирать. У нас нет жен и детей, мы сидим в своих однокомнатных квартирах под бдительным присмотром товарищей из Штази. Зачем наблюдать, все равно мы бесполезны, все равно мы скоро отправимся на кладбище — я не знаю. Но так надо.
Сейчас моя жизнь состоит из воспоминаний. Но я очень стараюсь как можно реже вспоминать то, что было в те годы, и в этих мемуарах я не напишу ни слова о том, что на самом деле произошло на станции Калинова Яма.
* * *Станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года, 15:10
Гостиница выглядела так, будто война уже началась. «Хуже было только в Тегеране», — вспомнил Гельмут. Обшарпанное двухэтажное здание из белого кирпича построили явно до революции и с тех пор не ремонтировали — на крыше росла трава, расколотые ступени на крыльце пошатывались, и подниматься по ним приходилось осторожно.
Внутри было душно, пахло нафталином, толстый лысый заведующий за стойкой смотрел на Гельмута и связного стеклянными глазами, будто не замечая их.
Они поднялись по лестнице на второй этаж, связной открыл свой номер — это была маленькая комнатка, где из мебели стояла только железная кровать на пружинах и грубый дубовый стол. Из грязного окна без занавесок было видно, как во дворе копаются в песочнице чумазые дети. На подоконнике валялся финский нож с потемневшей рукоятью, рядом стояла банка с окурками.