— Почему же… Папиллярные узоры пальцев и линии ладони у каждого индивидуальны, заложены генетически и могут говорить о нервной конституции человека. Отсюда можно судить о характере. А характер частенько определяет судьбу.
— Но вы не смотрели на ладонь…
В голосе было столько возбуждённой настойчивости, что ни научные доводы, ни чужой опыт её бы не убедили. Но Рябинин и сам не всё знал о своём угадывании.
— Ну, что вы легко живёте, скажет любой. Нелёгкая-то жизнь оставляет свои следы. У вас, к примеру, беленькие ручки…
— А если нелёгкость в душе?
— Тогда она ляжет на лицо. Ну, о том, что вы бездетны, и сам не знаю, как узнал. Может быть, по тем же ручкам.
— А у детных особые руки?
— Да, выдубленные мойками, стирками, тёрками…
— А если всё это делают бабушки?
— А таких я тоже считаю бездетными.
Она хотела возразить, уже колко прищурив глаза, но интерес к его ясновиденью пересилил.
— Теперь о вашей беде. Во-первых, вы пришли к следователю, а к нему с радостями ходят редко. Во-вторых, у вас на ногтях белые полосы. Ногти растут по миллиметру за десять дней. Судя по удалённости этих полос от основания ногтя, минуло примерно дней двадцать. А белые полосы говорят о том, что организм пережил сильное потрясение. Например, болезнь или беда. Вид у вас цветущий. Остаётся беда.
— А как о муже? — тихо спросила она.
— Что самое страшное для красивой девушки? Потеря любви, а не денег, должности или имущества. Кроме того, на вашем пальце есть заметный след от обручального кольца. Почему-то вы его сняли. Я связал это с бедой. Вот и всё.
Всё ли? Он мог бы предречь, что при её внешности одинокой она не останется; что и невзгоды её минуют — ну, разве только не будет возможности сменить автомашину, купить яхту или достать наимоднейшие бусы; что проживёт она спокойно и тихо, вращаясь по заданной и привычной орбите от работы к магазину, от магазина к телевизору; что красота станет убывать заметно, при каждом взгляде в зеркало; что беспричинное раздражение станет прибывать тоже заметно, чуть ли не в каждом разговоре с близкими; что всё чаще — может быть, от этого раздражения — начнёт приходить дикая мысль об иной, неизведанной и пропущенной жизни…
Но Рябинин бросил предрекать.
— Странный вы, — сказала она, разглядывая его с новым, нагрянувшим интересом.
— Чем странный?
— Непохожий…
— На кого непохожий?
— Ни на кого. Так и должно быть…
Два рябининских вопроса готовы были сорваться с языка — как понимать его непохожесть и что значит «так и должно быть»?..
Но она вновь легко вскинула руку и провела пальцами по лбу, чуть его касаясь, — паутинку ли смахнула, мысль ли отстранила… И опять сердце Рябинина отозвалось тихой и сладкой болью. Сознание, тронутое этой болью, засуетилось отчаянно и бесплодно. Оно ринулось в детство и юность, где этой Жанны быть не могло; оно скорее вычислительной машины перебрало полузабытые встречи последнего десятилетия — Жанны и там не было. Но это лёгкое движение руки ко лбу хорошо ему знакомо и с чем-то связано — с далёким и чудесным, как видение из детства. Её загадочные слова «так и должно быть»… Что так должно быть? Его странность и непохожесть на других? А её дикое предположение, что следователь разузнал о ней, — откуда оно?
— Кто вы? — вырвалось у Рябинина.
— Дочь лейтенанта Шмидта, — улыбнулась она насильно.
— Кто вы? — повторил он.
— Узнайте. Дать вам руку?
Бывшая подследственная? Отбыла срок, исправилась, выучилась и зашла к следователю, чтобы мило побеседовать? Но она слишком молода, да и помнил он своих подследственных, тем более женщин.
— Я вижу вас впервые в жизни, — сказал он убеждённо.
— Да.
— И всё-таки я знаю вас давно.
— Да, — чуть подумала она.
Рябинина схватил влажный озноб — видимо, пахнуло зимой от широкого окна. У кого-то это есть… У индусов? Человек живёт много жизней, не зная об этом. Умирает лишь его бренная плоть, а душа переселяется в другую плоть, вновь рождённую. Так не жил ли он вместе с этой Жанной Сысоевой в какой-нибудь иной жизни, которую он, разумеется, не помнит и не знает? Да вот она-то вроде помнит…
— Кто вы? — спросил он в третий раз.
— Жанна Сысоева, — улыбнулась она виновато, потому что не отвечала на его вопрос.
Рябинин ждал. Тогда она, словно решившись, щёлкнула своей модной сумкой, раскрыла её, что-то достала и положила перед ним, на лист бумаги с его летучими мыслями. Круглая коробка из пятнистой пластмассы, величиной со среднюю черепаху…
— Что это?
— Откройте.
Пальцы, ставшие вдруг непослушными, открывали коробку долго и неумело. Она пусто щёлкнула, как орех раскололся…
На подстилающей вате зимним притушенным светом мерцал крупный кристалл.
— Боже…
Жар, который вдруг обдал Рябинина, вдруг и скатился с него, как убежавший смерч. И, как после разрушительного смерча, осталась долгая боль, всё нарастающая, всё сильнее стучавшая в сердце, — та же самая боль, которая приходила после её лёгких касаний лба. Только теперь в этой боли не было тайной сладости, и может быть потому, что память Рябинина ожила.