– Ну, так долго оставаться тебе в каморке брадобрея, художник флорентийский,- засмеялся патер Квидо. – Да мне уж все равно, я не для себя тебя заманивал, а для своего преемника. Так что не настаиваю. Пусть его ищет, кого хочет, хоть старуху огненную. Я скоро уеду.
– Вы нас покидаете, ваше преподобие? – изумился Франческо.
– Да, – кивнул патер Квидо. – Довольно с меня этого города с его призраками. И потом – неужели ты думаешь, что меня не тянет дальше и выше, что я хочу до самой смерти строчить бумаги в Святой канцелярии? Уеду, здесь за все нужно платить, и притом страшно дорого. Уеду – и очень скоро. Я купил право продажи индульгенций, это самое выгодное – и уеду. В Германию либо в Чехию.
Франческо всплеснул руками.
– Так далеко?
– Только, – патер Квидо нахмурился, – мы так наводнили Германию, что трудно выбрать. Погоди… – порывшись в карманах плаща, он вынул записку и развернул ее, приблизив к свече, – у меня здесь подробно записано, я взял на заметку в Святой канцелярии… Что выбрать? Битком забили немецкую землю. Видишь? В капитуле мейсенского дома уж сидят восемьдесят восемь каноников, для меня не осталось места, при Страсбургском соборе целых сто тридцать семь, об этом и думать нечего, и в других местах не лучше: во Вроцлаве – на каждые двадцать человек один священник, в городе Гота на тысячу жителей сто священников, а в Кельне – пять тысяч духовных лиц в одиннадцати аббатствах, девятнадцати церквах, ста часовнях, двадцати двух монастырях, семидесяти шести общинах. Нет, там мне делать нечего, да, в общем, надо класть на Германию миллиона полтора священников, не считая тех мест, где один епископ получает доход с трех епископств, один аббат – с пяти аббатств, один приходский священник – с десяти приходов. Нет, поздно я спохватился, что выбрать? – промолвил он разочарованно. – А Чехия? Страна, опустошенная войнами, двора Беатриче Неаполитанской там больше нет и полно еретиков, что толковать! Англия тоже переполнена духовными, как и Германия, не стать мне там епископом. А во Францию не пустят – французские священники, как только узнают, что я еду с папским бреве домогаться пребенды… Но я не хочу оставаться всю жизнь папским писарем! Вот купил себе право продажи индульгенций и уеду. Близится год отпущения грехов, и продажа пойдет бойко. Поеду в Германию…
В ту ночь Микеланджело долго лежал, закинув руки за голову, и глядел во тьму. Ровное дыханье Франческо, мирно спавшего близ картона с изображеньем стигматизации его святого покровителя. Шелест ночи. Голоса тьмы, уж не угрожающие и не волнующие, голоса слабые, которые он научился не слушать. Он глядел в темноту, и все перед ним раскрывалось и закрывалось словно большая черная роза, медленно роняющая лепесток за лепестком. И в этой черной розе были его прошедший день и эта ночь, в ней была, может быть, вся его жизнь. Цветок облетел, вырос новый, распустился, черные лепестки разблагоухались во тьме, увяли, стали осыпаться, он за ними следил, и вот уже опять вырастает новый, точно такой же черный и благоуханный, опять осыпающийся, стоит только протянуть руки – и подхватишь эти падающие листки в ладонь, черные листки, чтоб растереть их в горячих беспокойных пальцах, но он этого не сделал, не протянул руки во тьму, как поступил бы в другое время, а только смотрел, смотрел, как черная роза растет, вянет, опадает, растет…
С утра он пошел бродить по Риму. Многое уже зарисовано. Пирамида Цестия, термы Диоклетиана, Тита, Каракаллы, Колизей, теперь он хотел посмотреть мавзолей Августа, но, вместо того чтоб пойти на Кампо-Марцо и оттуда по виа-делла-Рипетта, запутался в сплетенье улиц и переулков, пошел в другом направлении и после долгого блужданья очутился на Трастевере, где и остался. Усталый, прошел вдоль старинных церквей Санта-Мария-Трастевере, Сан-Кризогоно, Санта-Цецилия, Санта-Агата, Санта-Руфина и Санта-Секунда, ах! Самые кровавые эпохи Рима были всегда кровавыми эпохами Трастевере, там оставался, бродил; живопись Коваллини, – там оставался; засыпанные катакомбы Сан-Панкрацио… Усталый, вошел в церковку Сан-Козимато. Шла месса.