— Ты знаешь наверное, что любовник твоей жены — живописец Коста. Но речь здесь шла о другом. Говорилось о ключах… Как этот человек пришел к такой мысли?.. Берегись, Тоцци! Не устраивают ли и тут нам ловушку? Берегись, Тоцци, твоя голова под ударом, это опасный человек, Тоцци, не надо было его отпускать! Ты сделал глупость, Тоцци! Любовник твоей жены — Коста, да, но ты смотри, какая у него с ним дружба: в любую минуту готов принять на себя и вину и наказание! И как он бросил это тебе в лицо! Это опасный человек, Тоцци! И говорит о ключах Болоньи! Берегись, ты под ударом! Тебе надо теперь действовать быстро, или план придется изменить. Убей эту женщину, а живописец от тебя не убежит, раз ворота крепко охраняются, убей сперва ее, прибавь к позднейшему наказанию любовника еще эту боль. И не забудь про свое обещание, когда я тебе помогу.
Я выследил ее любовника, Тоцци! Плати. Ты дал мне слово. Я больше не буду ждать, раз ты такой неосторожный! Отпустить его вернейшего друга, их наперсника! Отпустить человека, который говорил о ключах от ворот! Берегись, Тоцци, опасность смертельная, кто знает, не подстраивают ли нам ловушку, я уже не могу полагаться на тебя!
Асдрубале Тоцци выпрямился, огромный, как смерть. Тяжко ступая, подошел к римлянину, с лицом, полным такого отчаяния, что казалось, будто даже черты его потрескались и кровоточили. И глухим голосом, в котором слышалось все мучение его истерзанной души, промолвил:
— Ты получишь обещанное, кардиналов кондотьер! Но о ней ты можешь больше ни сообщать ничего, ни советовать! Говорю тебе: она будет наказана так, как еще ни одна женщина в Болонье!
Быстро наступали сумерки. На улицах, площадях — всюду близится ночь.
Куда же это я ходил? Сколько раз прошел по городу, где шатался, кого встречал на пути? Наверное, от меня все разбегались, как от помешанного, я весь в грязи. Когда я вышел из дома Тоцци, было светло, а теперь тьма, ночь, где же я блуждал, куда ходил, ничего не помню, болят руки, они разодраны, колени разбиты, видно, я часто падал, волосы слиплись от крови, где же я был? Искал ее, хотел ее предупредить, хотел сказать ей, чтоб она бежала со мной в Лукку, Сиену, Флоренцию, куда глаза глядят… Я не нашел ее. Куда же я ходил?
Это Болонья? Да, узнаю портик базилики святого Петрония, там тимпан Кверчи, уж темно, я не вижу, но Адам хочет в бой, не глядит на жену, не глядит на землю… Это Болонья, я знаю, помню, я стоял под наклонной башней Гаризендой, над ней шли тучи, мне показалось, она на меня валится, я закричал… я в Болонье! Хочу домой! Я запустил пальцы в волосы и стоял так. Вот почему они смеялись там, у стен! Он предает женщину, которая ходила к нему не ради его красы и прелести, Тоцци не закроет кошелька, хорошо заплатит за свою жену, которую продаст ему бездомный бродяга, странствующий по монастырям, безносый нищий, живущий здесь из милости, выпущенный из тюрьмы! Вот почему они так смеялись там, у стен!
А я искал ее, чтоб предупредить. Куда же я ходил? У меня ободраны руки, колени, кровь в волосах, одежда вся в грязи. Все, наверно, думали: вот по улице идет сумасшедший! И страшная башня, наклонная, покосившаяся башня Гаризенда валилась на меня, над ней шли тучи…
Я нигде не мог ее найти. Но кто мне сказал тогда: "Мой бедный Микеланджело, до чего все это мне теперь безразлично!.." Может быть, это Коста, человек, судорожно отворачивающийся, чтоб она не видела, что он страдает, вытаращивший на меня глаза, когда я вошел; схватился было за кинжал, потом упал мне на грудь, заплакал, стал стирать мне кровь и грязь с волос и рыдал, — это был Коста? Нет, я не нашел ее, все это мне просто показалось, я не знаю, где ходил, этого не было, я просто вообразил, что это было, просто всей душой желал, чтоб это было, чтоб найти ее и предупредить… Это был — только сон и желанье. И в этом сне мне казалось, что я вдруг стою перед какой-то огромной картиной, еще не оконченной, апостолы сидели вокруг стола, это была последняя вечеря, и вдруг отчаянное, нечеловеческое лицо выступило в углу картины, полное страшного высокомерия и отчаянья, адское лицо, лицо тьмы, — это лицо писал величайший художник, какого я только знал, гений, я нигде не видал ничего подобного, такая вещь создается раз в столетие, и здесь написал ее мастер над мастерами, — ужасное лицо, не сатана, а человеческое лицо, надорванное отчаяньем и муками, наверно, Иуда. Где я его видел?