"Я должна была стать причиной твоей смерти… — слышит он голос. — И эта смерть должна была стать твоим позором. На плахе должен был погибнуть флорентийский лазутчик и совратитель жен. Но ты стал мне мил своим прямодушием и детской простотой, Микеланджело… мне было хорошо с тобой… беги, спасай свою жизнь. Я не предам тебя, Микеланджело…"
Оливеротто осторожно поставил кокосовую скорлупу и легкими шагами подошел ближе.
— Это Лоренцо Коста, живописец. Я знаю, — сказал он звонким мальчишеским голосом. — Не так уж трудно было обнаружить. Мы не требуем от вас, мессер Буонарроти, выдать то, что вы обещали хранить в тайне. Нам надо, чтоб вы помогли нам иначе. Вы, художники, рассказываете друг другу многое о своих любовницах. Монне Кьяре и этому живописцу понадобились ваши услуги, поэтому монна Кьяра ежедневно навещала вас, и вы должны сказать теперь нам все, что вам известно о них. Было бы нетрудно пойти к Косте на дом и застать их вместе, но мессер Тоцци — не болонский купец, разоблачающий при всем честном народе неверность жены и срам, павший на его голову. У нас совершенно другой план, и вы должны нам помочь, так как для нас нет вопроса, любят ли они друг друга, а вопрос в том, где в их любви наиболее уязвимое место. Месть — великое искусство, не допускающее топорной работы. Быть может, как раз на самый маленький крючок мы и навесим всю тяжесть кары. Поэтому рассказывайте! Не вздумайте утверждать, будто монна Кьяра ходила в Сан-Доменико, только чтоб на вас полюбоваться, не смешите нас. Рассказывайте! Этим вы не только загладите свою вину как соучастника, которая тоже заслуживает позорного наказания, — но думаю, что мессер Тоцци не закроет для вас свой кошелек, хорошо вам заплатит.
Микеланджело отпрянул — из страха, как бы к нему не прикоснулась рука говорящего. Непреодолимая гневная сила вырвалась наружу. Теребя сжатыми пальцами одежду на груди и цепь, подаренную княгиней Альфонсиной, с лицом, искаженным исступленной гримасой бешенства, он вне себя закричал:
— Это я — слышите? — не Коста, а я — любовник монны Кьяры, — слышите вы? — я. Мы с ней встречались не только в храме, я добился ее любви и ночи с помощью венецианских чар, она любит меня, а не Косту из Феррары, меня, она сама мне сказала, и я соблазнил ее, выспрашивал ее и предавал Болонью и вас, она меня любила, — я — лазутчик Флоренции, меня нашли в тюрьме, я добивался от нее планов города и укреплений и доступа к твоему ложу, чтоб убить тебя ночью, а потом бежать с ней в Лукку, Сиену, Венецию, Флоренцию, Рим, куда глаза глядят, я любил ее, а не Коста, я знал о ней больше, я видел больше, чем ее красоту, я видел ее под маской, всегда под маской, Лоренцо Коста никогда не любил ее… Это она меня… "Я никогда не предам тебя…" — вот что она сказала мне, это ее слова, она сказала мне это, была ночь, это была ее тень, которую я потом увидел, у меня никогда не было другой возлюбленной, я хотел получить от нее ключи Болоньи…
— Он сумасшедший! — воскликнул Оливеротто де Фермо, дико рванувшись к нему.
Но Тоцци молниеносным движением молча удержал его. Человеку, прошедшему от Сицилийского королевства до самых Альп дорогой войны, часто случалось смотреть в глаза людям в самые тяжкие минуты их жизни. Он вперил пронзительный, испытующий взгляд в глаза Микеланджело. Он знал такие глаза. Это были застывшие глаза, уже не видящие внешнего мира и ничего вокруг, глаза человека, который видит лишь тьму, которому уже все безразлично, глаза глядящие, но стеклянные, как у слепого, и вдруг ему стало ясным, что только они двое понимают друг друга, что Микеланджело постиг его боль и не выдал. Да, этот юноша со своей ложью пойдет на казнь, и ничто не заставит его поколебаться. Он видел глаза, почерневшие, как лава, и снова вонзил в них свой хищный взгляд, но глаза юноши не уступили, выдержали и сами жгут. Тоцци поколебался. Потом пошел, открыл дверь. Опять поколебался. Потом промолвил:
— Ступай! Лжец! Теперь ступай! Но коли предашь — не пощажу!
Хриплый голос Тоцци прозвучал двояко, — верней, это были два голоса, слышавшиеся одновременно. Один, явный, повелевал и говорил о лжи. Другой, скрытый, вторил, но говорил о прямодушии и детской простоте. Первый заглушил его, ломясь вперед, резко, клокочуще бросив снова:
— Ступай! Я приказываю, лжец! Ступай. Но горе тебе, если проговоришься!
Микеланджело закрыл лицо рукавом. Он вышел. И остановился перед домом, прислонившись к стене. Глаза его были теперь налиты кровью, жгли. Он еще не мог двинуться вперед, — стоял, смотрел и не видел ничего, кроме тумана и теней.
Оливеротто зашагал широкими шагами по комнате.
— Это безумие, Тоцци! — заговорил он быстро, с досадой. — Зачем же ты отпустил этого человека? У меня есть средство развязать язык и такому закоренелому!
Тоцци по-прежнему стоит у двери, как каменный.
— Ты плохо знаешь людей, римлянин! То, что он сказал нам, он повторил бы перед всеми судьями на свете. Ничего другого они от него не добились бы.
Кондотьер ударил кулаком по столу.