Вдруг старика охватил непонятный страх, не является ли этот час лишь предвестьем многих таких часов в будущем. Ему показалось вдруг, что дом его опустел, радости увяли, как женщины и власть князей, показалось вдруг в праздности медлительно влекущихся часов, что больше никто никогда не придет порадовать его и развлечь, что ни один художник больше не обратит внимания на старика, который всегда кичился тем, что в эти смутные времена, средь военных бурь, верно охраняет их наследство. Он слишком стар. Может, сделался даже смешон своими взглядами и стремленьем поставить Болонью в отношении искусства выше всех других городов, может, никто не будет о нем знать, забудут о нем, драгоценные собрания его будут раскуплены чужими агентами, так же как он все это покупал, а пройдет время — никто и не вспомнит о патриции Альдовранди, члене Консилио деи Седичи… Микеланджелова непочтительность, быть может, только первое предупреждение. Имя Альдовранди так и не станет золотой монетой для художников. Найдутся другие меценаты, другие покровители, — они с усмешкой будут проходить мимо его дворца, а он будет сидеть там, состарившийся, с душой, удрученной заботами, сжимая дряхлыми сухими руками подлокотники кресла, зябко кутаясь в свой пурпур, один…
Неужели он уже старый? Он устало уронил руки на колени, в складки одежды. Солнечный свет широким потоком падал на него, на богато убранные стены, на занавесь, на золото и серебро сосудов, на бокал с сладким вином, который он снова наполнил. Как это там в той старой студенческой песне, которую пели в Болонском университете? Он вспомнил последний стих:
Si bonus es pictor, miseri suspiria pinge…
Да, так она кончалась. Если ты хороший художник, изобрази и вздохи несчастного!.. Альдовранди задрожал, словно ему даже на жарком солнце было холодно, и закутался поплотней. Ах, как бы разрушить это одиночество, такое непривычное! Так вот она, благодарность Микеланджело, вот творение, которого он от него ждал, вот единственный его подарок: одиночество.
Что ж, хорошо, запомню.
И отблагодарю соответствующим образом. Подведу черту под своими отношениями с Микеланджело. Оставленные инструменты, оставленная книга, оставленный стол. Если б хоть только одиночество!.. Сердце старика сжалось от тоски. Он — один перед занавесью, сверкающей под яркими лучами солнца. Он не дал увезти эту вещь во Флоренцию, а теперь ему хотелось закрыть лицо руками, но он не мог, он должен пялить глаза на занавесь, горько жалея, зачем помешал ее уничтожить, увезти, дать ей затеряться где-нибудь в королевских коллекциях… А Орацио Нелли умер третьего дня от ран, не желая выдать занавесь… Ради чего равеннскому Тезею пришлось разлучиться со своей Ариадной, вечно зовущей его назад невыразимо сладостным и тоскливым взглядом?.. А та, другая, болонская, сдавившая себе горло узлом своих длинных волос… Как это возможно, чтоб лица были так до ужаса похожи?
Солнечные лучи ударили в занавесь, вызвав игру линий и красок. Старик вскрикнул. Старик и девушка глядели друг на друга.
Бездомный бродяга
А в это время Микеланджело, так напрасно ожидаемый, шел от южных ворот обратно в город — в сопровождении двух человек. Молодой римлянин, осматривавший вместе с верховным командующим скьопетти Асдрубале Тоцци укрепления, заметив бродящего вдоль стен Микеланджело, указал на него командующему гарнизоном, и оба очень смеялись. Потом Тоцци подошел к нему и строго потребовал следовать за ними. По дороге римлянин спросил, известно ли Микеланджело, что Пьер Медичи — в городе, на что Микеланджело ответил, что уже говорил с Пьером Медичи в храме Сан-Доменико. Оливеротто да Фермо опять засмеялся:
— Кажется, мессер Буонарроти, вы сделали храм Сан-Доменико местом самых важных своих свиданий!
— Я вижу, — с удовлетворением заметил Асдрубале Тоцци, — ты не едешь с ним. Значит, бывший твой правитель не взял тебя в свою свиту…