— Не поможет? — сказал он. — Ты думаешь, дьявол, завладевающий всем и запускающий свои когти во все, упустил бы такой великий предмет, как искусство, и не пожелал бы оказывать и на него влияния, иметь в нем своих помощников и свои произведения?
— Может быть, но на этот путь ты не должен ступать, — дрогнувшим голосом настаивает Микеланджело. — Не должен, Франческо! И знай, что есть здесь иная сила, которая может тебя одарить, да так, что даст тебе сокровища, каких нет ни у кого, — да, такие сокровища искусства…
В голосе Граначчи горечь и равнодушие.
— Какая же это сила?
Тут Микеланджело поднял лицо и сказал просто:
— Смирение…
Франческо копнул носком туфли землю, отбросил ногой большой кусок грязи. И насмешливо прибавил:
— …говорит наш добрый фра Тимотео…
— У меня тоже… — продолжал нерешительно Микеланджело, — есть своя тайна. И такие же сомнения, как у тебя. А у кого их нет? Говорят, Дамассо Джинни из-за них умер… И у меня тоже есть. Может, даже посильней твоих. И у меня есть кто-то, кто меня ведет. И знаешь — тоже не Лаура, не Беатриче, но… она. Тоже она. Твоя покойница хоть жила когда-то. А моя никогда не жила, моя живет только возле меня. Я создал ее в воображении. И не знаю, как ее зовут. У нее нет имени. И я тоже никогда, наверно, не узнаю другой женщины. Но ясно вижу ее перед собой. Я вывел ее в своем воображении из Дантовых стихов, которые как-то раз прочел, — ты их знаешь:
И я обрел смирение в страданье,
Когда узрел те кроткие черты.
— Это из "Вита Нова", — выдохнул Граначчи. — Чудные стихи, я их знаю…
— Да, чудные. И она у меня создана из них. У нее есть облик, есть дыханье, есть жизнь, голос, она идет со мной, склонив голову. Так покорен стал я в своей боли, а она, она, прекрасная, тихая, молчаливая… покорная в своей улыбке… Да, — говорил я себе прежде, — живой камень! Чем ты все, что у тебя болит, что в тебе разгорелось, что терзает тебя невыносимой мукой, чем ты все это преодолеешь? Так покорен стал я в своей боли…
— Молчи! — вдруг перебил его Граначчи и сердито оглянулся. — Надо ж было подлому соглядатаю помешать нам как раз в эту минуту! Бежать уже поздно! Но не забудь, мы договорим после!
Вниз по косогору, по тропинке меж камней и кустарников к ним спускался сухопарый, тощий юноша в черном, лет девятнадцати, махая им длинными руками.
— Здесь вам будет плохо видно! — заревел он вместо приветствия, очутившись рядом с ними. — Вам нужно поближе к римской дороге. Идемте! Я тоже туда спешу!
— Что ты хочешь видеть, Никколо? — с досадой спросил Граначчи, не скрывая раздражения.
Но юноша, видимо, не замечал этого.
— Вы не знаете? — с изумлением спросил он. — Так почему же вы здесь? Что вы тут делаете?
— Ты старше нас, — отрезал Граначчи, — и должен бы знать, что не на все вопросы отвечают. А про тебя еще говорят, что ты хитрая голова, Никколо Макиавелли!
Юноша засмеялся.
— Что ж, можете не отвечать!.. Что это у тебя так куртка раздулась, Микеланджело? Она у тебя набита рисунками маэстро Гирландайо, которые принес тебе потихоньку Граначчи, чтобы дома не увидели?..
— Ты соглядатай, Никколо, — с возмущением сказал Микеланджело, — и соглядатаем останешься. Почем ты знаешь?
— Я знаю все, что делается во Флоренции! — горделиво ответил юноша. Мне всегда хотелось знать все, что делается кругом…
Потом миролюбиво продолжал, похлопывая их по плечу:
— Все по-хорошему, ребятки! У меня каждая тайна — под семью замками, и я не имею дурных намерений. И коли не хотите идти смотреть, я сейчас вас оставлю, пойду один: такое увидишь только раз…
— Но что же это, Макиавелли? Объясни нам!
— Прекрасная Маддалена, — промолвил важно и хвастливо Макиавелли, прекрасная Маддалена Медичи, дочь правителя Лоренцо, проедет сейчас по этой дороге с блестящей свитой — в Рим, чтобы обвенчаться там с папским сыном.
Мальчики молчали, а Никколо Макиавелли охотно продолжал сообщения: