«
Тяжелые створки ворот открылись со скрипом, медленно, будто нехотя, и Бауэр в сопровождении казаков покинул острог. Мирон проводил их взглядом и перевел его на Овражного, который только что спустился с башни. Казачий атаман сосредоточенно пытался разжечь трубку, но, заметив, что воевода смотрит на него, отставил свое занятие и пояснил:
— Айдынка и впрямь с малым дитем. При себе его в седле держит. Еще старуха с нею, и этот, косоглазый со шрамом, что давеча подъезжал. А с ними два кыргыза в куяках и пес. Здоровущий, что твой медведь!
— Адай это, пес Айдыны, — кивнул Мирон. — Свирепый зверюга! А старуха, наверно, Ончас — ее тетка. Суровая бабка, коли не по нраву придешься — пиши пропало!
Овражный покосился на него, но промолчал. Тревожно было атаману, хотя и не понимал — отчего? Не вражья орда под стены острога подвалила, а всего-то горстка кыргызов, крепко потрепанных джунгарами. Ему ли опасаться тех, с кем множество раз сходился в схватках? Бился не на жизнь, а на смерть. Чаще в бегство их обращал, да и сам с казачками бывало едва уносил ноги, коли ратное счастье отворачивалось. Но, если большую часть жизни провел в седле, а свист стрел слыхал чаще, чем пение птиц, невольно начинаешь верить предчувствиям. Особенно мрачным, потому что они, как ни странно, имеют обыкновение сбываться.
Атаман стиснул зубы так, что заныли челюсти. Не смог Андрей объяснить толково воеводе, чего следует опасаться. Потому, наверно, и не внял князь его предупреждениям и, эвон, опять направился к башне. Ужель так обрадовался появлению Айдынки? Как малец при виде медового пряника, чуть ли не в пляс готов был пуститься…
Овражный с недоумением посмотрел на трубку, что до сих пор сжимал в руке, с досадой сунул за голенище сапога, и — надо же! — промахнулся. Трубка вывалилась, ударилась о камень… И ведь нередко с большей высоты падала — и с коня ее ронял, и с крыльца приказной избы, как-то даже с крепостной стены упустил — и хоть бы хны, а тут сразу вдребезги — только чубук цел остался.
— А-а, чтоб тебя! — сердито бросил атаман и раздавил обломки каблуком. — Все не слава Богу! — И крикнул вестовому: — Коня мне!
Тем временем Мирон, забыв абсолютно о данном себе обещании оставаться спокойным при любом повороте событий, почти бегом забрался на башню и вновь приник к окуляру подзорной трубы. Как оказалось, вовремя!
Айдына с малышом, державшимся за луку седла, и рядом с ними Бауэр уже подъезжали к острогу. Следом двигались Киркей в куяке, но без шлема, и Ончас в синем шелковом халате с красным воротом и широкими обшлагами, щедро украшенными вышивкой, перламутровыми пуговицами и мелкими раковинами. Седые косички на этот раз были спрятаны под огромной бобровой шапкой, из-под которой выглядывало сильно постаревшее сморщенное личико. В зубах у старухи курилась дымком ганза — с ней Ончас не расставалась ни при каких обстоятельствах.
Хозончи [47]
Айдыны и казаки замыкали процессию, которая приблизилась к воротам и остановилась в ожидании, когда те вновь откроются.Сердце Мирона замерло на мгновение и забилось неистово где-то в горле, отчего у него перехватило дыхание. Он смахнул со лба пот, который заливал глаза и мешал ему наблюдать за происходившим внизу, и снова прилип к окуляру.
Айдына была в доспехах, но без шлема, в собольей, с верхом из алого сукна шапке — остроконечной, богато вышитой тем же узором — листиком клевера, как на кафтане Ончас. Поверх доспехов она накинула широкий плащ — то ли шелковый, то ли бархатный. Он был темно-вишневого цвета и унизан сверкающими серебряными бляшками, издали похожими на перья, отчего казалось, что это и не плащ вовсе, а крылья большой птицы, которая, быть может, только и ждала, чтобы взмыть в небо.