На каком-то этапе разговор заходит о мертвых. Это неподходящий момент для того, чтобы задавать дополнительные вопросы или просить о разъяснениях. Эти трепещущие, пульсирующие образы исполнены нежности и хрупкости. Есть груз, вес которого они не выдержат. “Я чувствую, что бабушка всегда здесь. Но особенно – не смейтесь, мы все знаем, что вас интересует, – если я прихожу на кладбище”. “Да, отец умер. Но с тех пор я чувствую себя сильнее. А все потому, что он сейчас там молится за меня. Я знаю, что все именно так и есть. Я за него молюсь на этом свете, а он молится за меня на том. Может, ужасно так говорить, но на самом деле я чувствую себя сейчас ближе к нему, чем тогда, когда он был жив”. “Я знала, что отец наблюдает за мной. Он был там, за дверью, и это было довольно неприятное чувство. Тогда-то я убедилась, что он мертв. Что его убили. А не что он где-то там далеко, на севере”. “Я знаю, что это странно, но я и правда чувствовала, что она нас покинула на третий день. Вот она еще была здесь – даже собака, казалось, ее ищет, а потому она исчезла”[1017]
.Те, кто описывал мне эти переживания, при других обстоятельствах провалили бы экзамен об отношении к смерти в России XIX века или о тонкостях и нюансах православной теологии. И до 1917 года религиозные практики претерпевали изменения, и каждое новое поколение вкладывало свой смысл в слова молитв. Семь десятилетий жизни в городе внутри светской культуры даже более эффективно, чем семь десятилетий советской власти, изменили то, как люди помнили и отмечали смерть. Вера сохраняется, особенно среди неверующих, на уровне метафор, в тех образах, к которым мы прибегаем, чтобы утешить самих себя в момент уныния и тоски, или для того, чтобы каким-то образом представить процесс, в физическую реальность которого лучше не всматриваться ни одному переживающему горе человеку. Нет никаких сомнений, что за семьдесят лет коммунистического правления идеология добавила оттенки неверия и отрицания. Но и ей не удалось уничтожить базовые, фундаментальные метафоры.
Нам все еще не так-то легко детализировать, что именно мы можем вычитать из всего этого. Как спрашивал Жак Менье: “Возможно ли, начав со свалки, реконструировать правила дорожного движения?”[1018]
Отвечая на этот вопрос, следует заметить, что для меня абсолютно очевидно, что то, как мертвые остаются рядом с живыми в качестве источника утешения, то, каким образом должны покинуть этот мир их души, и природа того путешествия, которое в конце концов ожидает каждого – через Страшный суд, рай и ад, – все это формирует морально-нравственный ландшафт, индивидуальные представления о собственном “я”. Это не исчерпывающий ответ, но, оставив все эти вопросы без внимания, мы никогда не поймем, в чем другая культура видит ценность и смысл жизни и какого рода боль в другой ментальной вселенной вызывают безымянная могила, перспектива смерти в бою или обнаруженный во рву пепел из крематория.Один из ведущих исследователей Всероссийского центра изучения общественного мнения в Москве Алексей Левинсон признался мне: “Сюда приезжает масса иностранцев, которые задают дурацкие вопросы. Вы отличаетесь от них тем, что задаете дурацкие вопросы, на которые мы не можем ответить”[1019]
. В другой раз он выразил свой скепсис иначе: “Думаю, что вы обнаружите просто пустоту”. Его замечания были основаны на чувстве неловкости, на ощущении, которое с Левинсоном разделяют другие российские интеллектуалы, что их культура утратила умение даровать человеку смерть, исполненную достоинства. Ностальгия и неловкость – трудные, неудобные эмоции, а расспросы о горе в академическом контексте легко могут спровоцировать оба этих чувства. Высшее образование и грамотность в более широком смысле сыграли свою роль в том, что дороги, ведущие в рай и ад, оказались закрыты для многих советских людей. И тем не менее, несмотря на то что советские граждане на протяжении десятилетий твердили в соцопросах и анкетах, что не верят в Бога, их дети по-прежнему приходят на могилы, чтобы поговорить с умершими. Люди из самых разных социальных слоев садятся в переполненные трамваи с ветками вечнозеленых растений и кульками с едой на Пасху и в родительский день. Они почти верят – или просто хотят надеяться, – что их услышат. Есть излюбленные для подобных посещений кладбища, где послания мертвым пишут на памятниках, сочетая, как делали когда-то их предки, плохо совместимые друг с другом религиозные фантазии: веру в приведения, в древних духов, в чудодейственную силу могил и в освященную землю с могилы. Одно из посланий, подписанное просто – “Владимир”, обращено к Богу: “Господи Боже, пусть мои мечты сбудутся!”[1020]