Пенсия, или, как пошучивали у них в цеху, пе…я, даже и геройская была копеечная, приходилось принимать деньги у сыновей-хитрожобчиков. Чтобы не рехнуться от тоски и злости, он заставил себя увлечься чеканкой по латуни и за год выдолбил на пластине 300 на 450 мм Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина в развороте, и сердце его сжималось, когда он видел, что работа неуклонно подходит к концу. Спасла его картина из старого «Огонька», «доперестроечного», как теперь писали: Иван Грозный, похожий на артиста Филиппова, выпучив глаза, пытался задержать кровь, бьющую из виска убитого им сына. Уважение к чужому мастерству заставило его преодолеть соблазн подклеить вместо Филиппова Горбачева, он честно расчертил картину на мелкие клеточки, а затем день за днем, вооружившись стальными очками, ее копировал, ломая голову и экспериментируя, каким образом – точками или штриховкой – передавать недоступные латуни цвета, особенно кровь: «До смерти хватит», – с надеждой думал он. И единственным, с кем он готов был разговаривать не только по делу, оказался внук-студент, у этих брокеров-фуёкеров неожиданно выросший в серьезного парня.
Внук учился на историка и часто, чуть ли не каждый месяц, приходил к деду расспрашивать о Германии, он говорил, что мы слишком легко усвоили еврейский взгляд на фашизм, в котором было и глубокое народное начало. Евреи Жореса не интересовали: те немногие, кто попадался на его жизненном пути, не были ни мастерами, ни пустобрехами, ни хитрожобчиками, ни раздолбаями, а потому быстро забывались. А в Германии он и вовсе их не встречал. Гитлер их за что-то «наказывал», как однажды выразилась его жена, но ему ведь и Гитлер никогда не попадался. Но зато он сам видел, как женщины перед работой заносили в пекарню пироги из сырого теста, а когда возвращались, пироги были уже готовые.
И за опоздание не сажали, а работали почти что под бомбами, некоторые и в бомбоубежище не отбегали. Хотя, врать не буду, честно прибавлял Жорес, такой мясорубки, как в Дрездене, не видел, у него городок был для авиации неинтересный.
Внук слушал с подчеркнутым почтением, даже и стриженный под тот же полубокс, только у внука белобрысый, а у деда дюралевый. Они были похожи друг на друга еще и правильными чертами без особых примет. Как вся та компания, куда внук однажды его зазвал рассказать правду о Германии, – там только один жирноватый парень был обрит налысо с длинной чуприной впереди. Он был одет в расшитый какими-то невиданными узорами синий чапан, а на деревянном журнальном столике перед ним лежала сучковатая лакированная дубинка.
«Пустобрех», – недовольно подумал Жорес. Он собирался рассказать, какие немцы мастера, а этот представился жрецом
Свет не гасили, но черно-белые факелы на огромном плоском экране все равно текли огненной рекой, сливаясь в живую горящую свастику. «Мощно, правда?» – покивал внук Жоресу, и того наконец прорвало. «Какую страну погубили, пустобрехи!..» – простонал он, но внук встревоженно спросил не «что с тобой?», а «какую страну?..».
– Какую, какую… Германию, конечно! Дойчлянд.
– А, я думал, совок.
– Да и в совке было получше, чем в нынешней малине!
Жорес даже дверью хлопать не стал – все равно никому ничего не докажешь.
Оскользаясь по ледяным буграм среди огненных шеренг сталинских громад (совсем убирать перестали), он добрался до ближайшего ларька и купил бутылку «Жириновки», которую на три четверти выпил тут же, не отрываясь, из горла, а потом, передернувшись, допил до конца. Хотел по-русски трахнуть пустую бутылку оземь, но удержался и культурно, по-немецки пристроил в переполненную урну. И побрел, оскользаясь все чаще и чаще, соображая все хуже и хуже, и только выбравшись к ночной железной дороге, он сообразил, что брел на звук, напоминавший шум заводского цеха. Звук усиливался, и он по мерзлым бетонным шпалам, спотыкаясь, двинулся ему навстречу. Звук сквозь легкую морозную метель вспыхнул прожектором, потом завыл сиреной, как при бомбежке, и каменная тоска наконец-то растаяла в его груди: ведь это же будет совсем не больно – один удар, и…
Но этой блаженной его улыбки так никто и не увидел. Фотографию на могилу жена выбрала с Доски почета, с которой он смотрел на мир очень серьезно и почти презрительно. Как никогда ни на кого не смотрел его учитель герр Шульц.