Зато на надгробии герр Шульца наверняка не было такой изящной золотой звездочки.
Сколько Капитолина себя помнила, ее всегда томила скука. Она даже и не знала бы, что это скука, думала бы, просто жизнь, если б в самом-самом начале ее не свозили к бабушке в деревню. И там было страшно интересно – интересно и страшновато смотреть, как жует корова Субонька: хрупает, хрупает слева направо (или справа налево?), а потом по шелковистой шее пробежит комочек – сначала туда, а потом обратно. И снова хрупает. А глаза у нее синие-синие, к зрачкам густеющие до черноты, – ни у кого больше она не видела таких темно-синих глаз, как у Субоньки. Только этого и было в ее жизни интересного.
Еще ее спросил кто-то из родни, где ей больше нравится – в городе или в деревне, и она ответила: «В городе дома больше, и асфальт тверже», – а какой-то шутник переврал, будто бы она сказала: «В деревне дома пониже, и асвальт пожиже». Отец потом лет десять все пытался ее этим рассмешить…
Сердцевиной скуки была, конечно, школа, там как будто нарочно собирали все самое никчемушное – какие-то биссектрисы, медианы, «а квадрат плюс бэ квадрат», «калий-натрий-кальций-магний», добыча свинца в Замбии… В школе ее и звали Линкой и Линейкой, а дома Капой. Чтоб капать на мозги.
Так что для нее впервые повеяло живым, когда она попала в компанию, где слово «школа» произносили не иначе как с усмешкой, где учителей называли совками, а родителей – родичами, где слышались прикольные слова типа «джим моррисон», «бэгэ», «буддизм», где наигрывались на гитаре прикольные песенки то про кровавый, то про золотой небосвод или про солнечный ветер на изумрудном лугу, по которому бродили кентавры… Что особенно хорошо, про кентавров не надо было отвечать у доски.
И когда по кругу пускали косячок афганки или чуйки, получалось еще более по-братски и еще более прикольно. А когда появился герыч, она уже и сама не знала, смутно помнилось, ТО ТЕБЯ ПРЕТ, ТО ТЕБЯ ЛОМАЕТ, а в просветах неотступная тревога, что осталось только на два дня, а дальше – невыносимые ломы… Это легко сказать – ломы, а когда истекаешь разъедающими кожу соплями, когда сутками не отходишь от толчка, куда, кажется, вот-вот вывернет все твои внутренности, когда пара часов сна превращается в недосягаемую мечту, и, даже добравшись до постели, никак не можешь найти терпимую позу – все тебя крутит и трясет, и ты начинаешь ползать на карачках по полу с пинцетом для выщипывания бровей, чтобы найти среди грязи хоть крупинку
В первый раз ее отымели в ментовке при метро и выпустили под утро, еще метро не работало, в ледяном подъезде отмывалась полупрозрачным твердым снежком с вдавившимися отпечатками пальцев, а в последний раз дружок, с которым начиналось так суперски, продал ее барыге за пару чеков. Она тут же вмазалась, и вышел передоз, но барыга свое таки получил (у дружка от герасима давно не стоял) – она пришла в себя в подвале, долго смотрела на бетонный потолок и не понимала, где она. А потом почувствовала, что стягивает внутреннюю сторону бедра, посмотрела – трусов на ней не было, а стягивало чем-то вроде засохшего молочного киселя. И подумала только одно: хорошо, подвал теплый. Она ведь там фиг знает сколько пролежала, на пояснице успел образоваться пролежень.
Она уже давно ни из чего не устраивала драм, она и раньше к этому была не склонна, а уж когда пожила с Лианкой, где надо было в любой момент бросать родной «Дом-два» по телику и шлепать на кухню, пока Лианка работала с клиентом – хорошо, недолго, минут двадцать…
Короче, тут, в подвале, она поняла – так и кинуться недолго, надо сдаваться родичам, хоть они и совки и даже заводчане: «Гудит, как улей, родной завод. А мне-то фули, гребись он в рот!»
В детоксе она неизвестно сколько втыкала в тесном холле, отбегала в сортир, где из нее без всяких спазмов лилось само собой, и ей было по фигу, когда ее раздевали, мыли в душе, укладывали под капельницу… Только когда медсестра никак не могла попасть в вену, ее немножко завело: она гордилась, что