Анечка посмотрела в зеркало.
Оранжево-золотистый цвет отразился от ее глаз.
Она смешала краски и положила этот цвет на холст, загрунтованный и готовый к работе.
Анечка очень живо увидела материнское лицо и принялась его писать. Мать смотрела беспокойно, прищурившись, как будто все вглядывалась в даль, куда она уходила.
«Я не ухожу, — сказала она, — мне больно, что я уехала, что я здесь, что хочу и не могу назвать отца своего отцом. Мне плохо, мама. Горько. Тяжело. И все потому, что у отца мне стало хорошо и спокойно. Он же ведь бросил нас! Бросил, мама! Я этого не забыла и не могу забыть!
Но у тебя немножечко другие должны быть глаза.
Не такие грустные и безнадежные.
От таких быстро устаешь.
Не надо смотреть тоскливо. Вечно несчастные глаза нельзя любить. Они мучают и не дают отдохнуть. Помнишь, как ты улыбалась, когда я уезжала в Пермь? Еще немного повернись, ведь ты меня тоже видишь за горизонтом, как и я тебя».
Стенные часы пробили, и она их не услышала.
Потом часы отзванивали много раз.
И неожиданно вспыхнул яркий, ослепительный свет в комнате, где она работала. Темными пятнами раздвоились все предметы, закружилась по кругу мебель. Затем Анечка увидела отца и впервые вспомнила, что зовут его Андрей Петрович. Увидела за окном темень в бусинках далеких звезд.
— Не надо. Ничего не надо, — сказала она раздраженно от хлынувшей в ее тело усталости и нетерпения работать дальше, — зачем ты мне помешал? Теперь я забыла, что мне надо делать. Все лицо забыла.
— Уже поздно, — сказал отец осторожно, — я думал, ты куда-то ушла, так было тихо, мрачно и тяжело в квартире.
Анечка оттеснила его в коридор.
Андрей Петрович вышел на кухню и взволнованно закурил. «Как хорош тихий погожий вечер! — повторял он непрестанно. — Как хорош вечер!»
Эти глупые слова текли в голове непрерывной магнитофонной лентой. Было такое чувство сокрушительной силы в руках, что он боялся прикасаться к чему бы то ни было.
«Что же это такое?» — спрашивал он себя, и ему хотелось запеть во весь голос, крикнуть от счастья.
Его девочка рисует!
Как хорош тихий погожий вечер!
Нужно было идти на почту и отбить телеграмму Ирине Тимофеевне. Расчет его оказался верным.
И опять в голове заработала магнитофонная лента, говорившая на этот раз без конца текст телеграммы: «Аня рисует. У нее взрывчатая, впечатлительная душа истинного художника. Пусть живет у меня. Подробности отпишу».
Андрей Петрович съездил на почту. Нарвал, как мальчишка, с клумбы во дворе георгинов с тяжелыми бархатными головами. До рассвета просидел на кухне в каком-то блаженно-мечтательном состоянии, не решаясь зайти к дочери, ее потревожить, и все же нелепо ожидая, что его позовут хотя в благодарность за такие подарки. Не выдержал и постучал.
Не услышав ответа, осторожно вошел.
И увидел — дочь спит на диване, подогнув под себя ноги, держа, как земной шар, ладонями свое лицо.
Никогда он не видел, чтобы так неловко и так странно спали люди, и при том так глубоко и счастливо. Разве мыслимо так улечься спать человеку?
И, думая так, Андрей Петрович испытывал восторженное преклонение перед дочерью, которая так умела спать.
Ей было хорошо и удобно, и она не слышала ничего вокруг.
«Она, наверное, сидела и смотрела на мольберт, когда закончила, и незаметно задремала», — подумал он, не решаясь подойти ближе и взглянуть на холст, робея, что дочь вдруг проснется и не позволит ему смотреть. Она могла крикнуть на него и обидеть еще сильнее, чем обидела и обрадовала (когда он пришел с работы), если что-то не успела закончить.
Андрей Петрович подошел к дивану и прислушался к дыханию дочери. И еще раз удивился тому, как она спала и держала свою голову в ладонях, как будто продолжала о чем-то трудно и усиленно думать с закрытыми глазами.
И он позавидовал ее усилиям и муке, о которых ничего не знал.
Наконец, Андрей Петрович обернулся к мольберту и к великой досаде сначала ничего не увидел на холсте — одни лишь беспорядочные мазки красок. У него стиснуло в груди и заныло сердце от мгновенно ослепившей мысли, что девочка его бездарна.
Он сделал усилие, всмотрелся и опять ничего не увидел.
Волнуясь и пугаясь, Андрей Петрович шагнул в сторону и назад-назад — больно уж близко подобрался, и вот тогда в хаосе исковырянного кистью пространства (прежде ровного и похожего на пластилиновое) проглянул и угадался им — в неярком солнце кусочек сада после дождя, золотые шары, открытое настежь окно и лицо Ирины Тимофеевны. Она его держала точно так же в ладонях, как и спавшая дочь.
И та же трудная мысль и мука стояли в ее спокойных, чуть раскосых глазах, больших и золотистых. Сквозили в них, как во всем облике дочери.
Андрей Петрович не знал, что им ответить, сказать. Однако, казалось, они ждали и требовали ответа, заглядывая в его душу, вспоминали прошлое. Свое потайное. К чему и он имел непосредственное отношение.