Это если верить Ювеналу, как вы любите говорить, дорогой инспектор.
Зачем Луэллин приезжает сюда — чтобы разоблачить меня? чтобы обнять меня? чтобы позвенеть моими цепями? чтобы погибнуть? а может, он хочет, чтобы я помыла его пятки?
Он так погружен в себя, в свою бесцветную виноватую осень, что самое время стукнуть его надутым бычьим пузырем по голове, как это делали с мыслителями слуги мыслителей на придуманном острове Лапуту. [113]
Он верит в то, что я пишу, я пишу то, что он хочет прочесть, мы оба заняты делом, а значит, я не могу остановиться.Впрочем, он чему угодно поверит, этот разноглазый лондонец, он из тех, кто проливает воду под стол, едва зайдет речь о пожаре, и чешет за ухом средним пальцем, смоченным в слюне, чтобы отогнать тревожные думы. Напиши я, что триста лет жила в облике дикого быка, двести — в облике дикой свиньи, и еще сто лет была лососем, он бы даже не поморщился.
Помните проститутку Камиллу, к которой некто Гантенбайн приходил, чтобы делать свой упрямый еженедельный маникюр? Стоило ему задуматься хотя бы на минуту или поглядеть на ее розовые, наглые, блестящие чулки, и он бы понял, но — зачем? Чтобы лишиться драгоценной добычи, на манер реймской сороки, укравшей кардинальское кольцо, но не удержавшей его в клюве, потому что непременно хотелось
Я стараюсь поменьше понимать, понимаете?
Вы понимаете меня, инспектор?
Часть третья
ВЕДЬ МЫ НЕ МЫ
Дневник Луэллина
существуют два известных мне способа начисто отрезать от меня человека; тонким лезвием — это раз, и зазубренным — это два
ну, тонким — понятно, не успеешь ахнуть, как кровь свернулась, бинты свежо белеют и фантомные боли приседают и кланяются от крашеной двери
а вот зазубренным — это я в первый раз попробовал
выходит, я ошибся, и дневник был не стыдной тайной, не монологом перед закрытым настежь окном? нет, он был насмешливым шепотом прямо в ухо — в одно-единственное ухо! он был ведьминой заваркой, державшей меня в забытьи, он был игрой, в которой я не знал правил и бегал по поляне с бархатной лентой на глазах, обнимая то дерево, то фонарный столб, то визжащую соседку, он был комиксом для городского сумасшедшего, нарисованным сельской дурочкой, живущей на выселках
кстати, про сумасшедших — в аргентине, когда крутят указательным пальцем у виска, хотят просто сказать: не мешай, я думаю
вот и покрути себе, лу
медленно, с гудением и дрожью, как загорается старая лампа дневного света, я увидел тот день, когда во сне проверял почту в плотницком сарае: вот он, верстак с инструментами, выложенными музейно, будто скифское золото под стеклом, долото, клещи, стамески, вот он — черный резиновый молоток!
маленькая кувалда, не оставляющая следов, атрибут бородатого суцелла, вот она, киянка,
все верно, здесь она и слепила своего смотрителя из отцовского молотка и пачки голубых альманахов гребного клуба, слепила и утопила, но я-то хорош, я должен был сразу догадаться!
ей нужна была история, а истории нужен был читатель, марионетка, наивный подслеповатый инструктор, луэллин с резиновым молотком вместо головы
но обидно не это, а то, что читателем мог стать кто угодно, я просто подвернулся ей под руку, под эту руку из белой глины, сухую и бестрепетную — кто угодно мог зайти в эту комнату, пошарить под подушкой, сесть на холодный пол, и все про нее узнать, и о тьме ее проделок послушать, в том числе и высосанных из белого глиняного пальца
нет, этого я ей не прощу, война, война
да здравствуют олений рог, зазубрины и узкая канавка для стока крови, где рыбак из бонифачо написал бы:
ну и здоров же ты врать, луэллин элдербери
стоит тебе представить это зябкое лицо и свет из круглого окна в крыше плотницкого сарая, желтоватый свет, горячей водой сбегающий по шее и по животу, — у нее выпуклый живот! как у майолевской помоны! стоит тебе представить это, как хочется тут же вернуться в гостиницу, сесть в плетеное кресло, даже если оно до сих пор занято покойной миссис сонли, открыть книгу элегий и с выражением читать вслух из секста проперция: