Есть трава саморостец, ростст на старых лузех, ростом в пядь, наверху что шабка, корень бел. Добро пить в молоке или в уксусе, кого чемерь схватит, на исходе сердце чистит и грудь ломит — здрав и легок будет.
…а потом, спросили бы ее, потом, когда отец привел новую жену Хедду, невозмутимую продавщицу муки и сахара — потом-то как все сложилось?
Да так себе сложилось, сказала бы Саша, мы с папой почти не разговаривали; теперь ему приходилось ездить в дорожную контору, чтобы удержать опустевшие «Клены» на плаву, и он даже в мастерскую перестал заходить. Если в пансионе появлялись жильцы, он задерживался в столовой и просматривал запись в гостевой книге — всегда с таким странным выражением лица, как будто надеялся увидеть знакомое имя, и, не обнаружив его, терял к постояльцу всякий интерес.
Утром отец выпивал полный кофейник слабого кофе, внимательно перечитывая счета, поглаживая бороду — Саша никак не могла привыкнуть к этой новой острой бородке, будто у Генри Четвертого. Потом он брал на кухне коробку с завтраком и отправлялся на работу, к своим
Хедда говорила, что если бы не эти дорожные двести сорок фунтов в неделю, у них бы и кофе в доме не водился, и Саша знала, что так оно и есть, все из-за ненавистного «Хизер-Хилла», с его теннисными кортами и фонтаном. Говорили, что на креслах там лежат кашемировые пледы, а в специальном ящике под стеклом — коллекция трубок в резных деревянных футлярах, к каждой трубке полагается мягкая тряпочка, серебряная подставка и ершик.
В «Клены» еще забредали любители старины в поисках
Синклеровский «Under Milk Wood», [92]
который здесь снимали в семьдесят первом году, давно исчез из телевизионных программ, комнаты, где жили Бартон и Тейлор, никто уже не хотел разглядывать, да и сам автор пьесы понемногу забылся, хмельной уэльский гений с его небрежным хореем, полным соленой пены и вязкого прибрежного песка.Он был похоронен здесь же, неподалеку, но в начале девяностых это уже никого не интересовало.
Есть трава перенос, ростет на реках и на старых местах, корень бел, что орешки или горох, а листы, что росадные елочкам. И та давать, которым человеком перелом мечетса хватает, она же добра к посеченым и колотым ранам.
К концу весны маме стало лучше и в «Кленах» начали готовиться к гостиничному сезону. С утра мама с Дейдрой выставляли отца из дому на целый день, распахивали окна, носились по лестницам, громко переговаривались, стараясь перекричать радио, расплескивали мыльную воду и гоняли Сашу вверх и вниз за всякой ерундой. Саша терпеть не могла громкую музыку и сквозняки, но укрыться было невозможно, ее находили, стыдили и посылали в подвал за мастикой или скипидаром.
Когда полы были вымыты, из подвала приносились ковры в рулонах, которые на зиму зачем-то убирали, хотя они были такие толстые и теплые. Иногда Саша не понимала маминых домашних опытов, но спрашивать было бесполезно —
Шоколадную кожу кресел в гостиной чистили особой маминой губкой, похожей на дырчатый древесный гриб, при этом обойные гвоздики всегда выдирали из нее длинные волокна. Спустя год после маминой смерти, Саша попробовала сделать то же самое. Выуживая нити из-под ребристых медных шляпок, она привычно подумала о том, насколько еще хватит этой губки, и вдруг поняла: когда эта губка сотрется, мама оставит Сашу насовсем, все придется решать самой и спрашивать будет некого.
Никто не знал того, что знала мама: никто в Абергуайне, никто в графстве Свонси, никто вообще, ни-кто. В маминой голове все ломкое, скользкое, невразумительное находило опору и объяснение, стоило рассказать ей страшный сон, как он становился простым и забавным, и это было удивительно — ведь временами мама сама жила как будто во сне.
Вещи, которые жили у Саши в голове, были другими, ненадежными — стоило вызвать их в памяти, как, быстро блеснув, наполнив виски шумом крови, они медленно соскальзывали в прошлое, в нижний слой жизни, чтобы через день или год снова оказаться наверху.