Он не знал, как ему вернуться ко мне и что говорить. Я избавила его от мучений. В тот миг меня уже ничего не волновало, ибо я наконец знала, что делать, и знание принесло мне облегчение. Я вышла из своего укрытия и прошла по центральному проходу в своих галошах — медленной, но твердой походкой, с высоко поднятой головой, не глядя ни на кого. Поравнявшись с Брэмом, я отметила для себя, как сильно он постарел. При виде меня он открыл рот, и в глаза мне, помню, бросился коричневый налет на его передних зубах.
Мы вышли из магазина вместе, спустились с крыльца и прошествовали мимо морщинистого Чарли Бина, зевавшего и дрожавшего от холода на своем посту у входа. В последний раз в жизни мы с Брэмптоном Шипли шли куда-то вместе.
Любое начинание возможно лишь тогда, когда окажется необходимостью, и тогда вдруг становится ясно, как провести его в жизнь, и привередничать по поводу средств уже не приходится. У меня были серьги с опалом, доставшиеся мне от матери, да еще светильники из чистого серебра и посуда из лиможского фарфора — столовый набор на двенадцать персон, с блюдами и супницами, с нежным розовато-сиреневым рисунком и золотыми каемками. Попользоваться ею мне так и не довелось. Даже в Рождество мне казалось, что Брэм и его дочери с их бессловесными мужьями и сопливыми детьми такой посуды недостойны.
Как часто мы слышим о том, как, продавая фамильные ценности, люди страдают от позора. Я смотрела на это совсем по-другому. В тот лень Лотти конечно же нарядилась в свою лучшую одежду — розовато-кремовое шифоновое платье, — но я была к этому готова. На мне было платье из черного шелка — я купила его к похоронам отца, на которые не пошла, ибо накануне узнала об условиях завещания и, возмущенная до глубины души, решила, что ноги моей на похоронах не будет. В заваленной подушечками гостиной с кружевными салфеточками, светло-вишневым плюшевым диваном и заставленным всевозможными безделушками шкафчиком даже и в этом платье я уступала Лотти в элегантности. Но мне уже было все равно. Я думала лишь о том, что она должна благодарить судьбу за такую удачу: приобрести вещи Карри по весьма выгодной цене. Мы выпили чаю как две давние подружки. Чашки были из низкопробного фарфора, какие продают за полдоллара штука.
Когда мы допили чай, Лотти многозначительно улыбнулась:
— А что тебе приспичило сейчас все продать, а, Агарь? Ты что, уезжаешь?
Я спокойно покачала головой. Затем взяла кровно заработанные Телфордом Симмонсом деньги и сделала именно то, о чем Лотти и подумала.
— Мама, пойдемте.
Голос и рука, трогающая меня за плечо. Я испуганно отстраняюсь.
— Что такое? Что стряслось?
— Пора уже, — говорит Дорис, заставляя себя соблюдать спокойствие. — Пойдемте.
— О Боже, неужели уже пора вставать?
— Вставать! — усмехается она. — Ужинать вообще-то пора, а не вставать.
— Как будто я не знаю! — спешно парирую я. — Это и так ясно. Я говорю…
— Вы, я гляжу, вздремнули, — говорит она. — Ну и хорошо.
— Я не спала. Глаз не сомкнула.
— Видать, успокоил вас разговор с мистером Троем. Вот и славно. Я так и думала.
— С каким мистером?
— О Господи. Не важно. Пошлите уже. Марв ждет. Мясной хлеб совсем остынет.
После ужина Дорис объявляет, что идет в магазин на углу за имбирным элем.
— Я с тобой. — Внезапно у меня возникает потребность размять ноги и подышать свежим воздухом.
— Ну… — Дорис, кажется, в сомненьях. — Если силы есть…
— Конечно, есть. Почему у меня не должно быть сил?
— Ладно, Бог с вами. Я-то думала, вы останетесь, с Марвом поболтаете.
Она приносит мой черный плащ из плотной полушелковой ткани — свободный и легкий, но для вечерней прохлады его вполне достаточно. Он удобный и нарядный. Даже Дорис его одобряет. Она берет меня под руку, хотя в этом нет никакой необходимости, и мы уходим. Сто лет уже не ходила на прогулки. Сегодня я полна сил. Я бодро выхожу из дома, вдыхая носом воздух, свежий и сладкий от запаха сена, ибо сегодня все в нашей округе косили траву на газонах.
В магазине на углу молодая девушка расплачивается за буханку хлеба. Она внимательно пересчитывает деньги. Совсем еще ребенок. Меня поражают ее руки.
— Подумать только. Нет, ты видишь, Дорис? У нее на ногтях черный лак. Еще и с золотыми крапинками. Скажи на милость, о чем ее мать думает, зачем такое разрешает?
Ребенок оборачивается и зло смотрит мне в глаза. Увидев ее лицо, я понимаю, что она значительно старше, чем я себе вообразила.
— Ох, мама… — Дорис дышит мне в ухо. — Неужто помолчать нельзя? Хоть один разок…
Как я допустила такое? Я не могу смотреть ни на Дорис, ни на девушку с черными ногтями, ни на кого. Никогда, никогда больше я не заговорю ни с одной живой душой. До самого последнего вздоха я буду держать этот своевольный язык за зубами. Только это неправда, вот в чем моя беда.