Снова дорога запетляла меж деревьев, кое-где сросшихся кронами. Тоннели. Конические купола готики. Размытый свет в увядшей листве. Насыщенно-рыжим обволокся американский ясень. Бледной желтизной оплывал черный тополь. А в сохранившейся зелени айлантуса яркой киноварью очерчивались гроздья семян.
Казалось, конца им не будет — деревьям, и вдруг открылся простор. Жидкий мед осеннего солнца уходил, впитывался в ненасытно-серое. Паучье щетинились обобранные кусты хлопчатника — четкие, сквозные в пространстве... Ван Гог, «В полях»... Никритин видел хорошую репродукцию у Скурлатова. Та же печаль увядания...
Взревел мотор: Тата нажала на акселератор, перед тем как заглушить машину.
В пологих обнаженных берегах распласталась Сыр-Дарья. Звенела в ушах тишина...
Никритин улегся ничком и, уперев подбородок в руки, смотрел на коричневую воду — почти неподвижную, потаенно-могучую. Пусто было на реке — ни лодочки... Лишь вдалеке, справа, бежали через мост, как жучки, легковые автомашины. А те рыбаки, видать, разъехались по старицам, по камышовым озеркам...
Пахло пресным, как всегда у большой воды.
Тата зашелестела газетами. Расстелила поверх них салфетку, стала выгружать захваченную из дома хозяйственную сумку. Вытянула за горлышко бутылку коньяку, выставила стеклянную банку с кетовой икрой.
— Где вы ее берете? — покосился Никритин.
— В ресторане аэропорта. С астрономической наценкой... — сказала Тата, продолжая приготовления. — Предок может себе позволить. А мы, народ, будем пользоваться. — Она глянула на Никритина. — Что, народ безмолвствуег, как выразился А Сы Пушкин?
Никритин хмыкнул, — вспомнила же!
Было это летом, в парке. Шли мимо эстрады и остановились: задержал голос лектора, уныло подвывающий. Только и слышалось: «Пушкин в Евгенионегине отобразил... Евгенионегин А Сы Пушкина противостоит...»
Тата стукнула бутылкой о землю, вышибла пробку.
— Пить так пить, налей квасу на копейку, как говорит мой предок... — сказала она, не замечая изумления Никритина. «Ловко! Никогда не видел, чтоб так открывали бутылки». Она налила коньяк в узкие стаканчики гладкого стекла. — Выпьем за этот великий день, который начинался словами: «...а паразиты — никогда!» Кстати, не прими на свой счет, последнее относится лишь ко мне.
Она протянула стаканчик Никритину и глянула ему в глаза — без шутовства, напряженно, словно чего-то ожидая от него: каких-то слов, каких-то чувств. Но он растерянно молчал.
— Ну, быть по сему... — усмехнулась она и выпила — сразу, запрокинув голову.
Солнце, хоть и осеннее, припекало затылок. Никритин рассеянно дожевал пирожок и переполз в длинную тень машины, уселся, прислонясь спиной к губатой резине колеса. Тата оставалась на свету, лишь расстегнула куртку и поддернула спортивные брюки, обнажив щиколотки — коричневые над белыми кедами. Она охватила руками колени и уперлась в них подбородком. Потом склонила голову, посмотрела на Никритина:
— Вот нам уже и говорить не о чем... Как притерпевишеся муж и жена. Тебе бы еще газету в руки, а мне — штопальную иглу и дырявые носки.
— А чего ты ждешь, если мы больше врозь, чем вместе? — повел на нее глазами Никритин. — Надо переезжать к Афзалу. Чего ты тянешь — не пойму...
Да, чего? Вот не может решиться покинуть дом, но в то же время, если отец женится и придет та, рыженькая... Как она запрокидывала голову, смеялась фарфоровым голоском!.. Нет! Под одной крышей с ней? Нет!.. Однако... еще ведь не свершилось...
— Ну куда мы сейчас переедем? — как-то вяло возразила Тата. — Видела же — старый узбекский дом, с земляным полом... Что, на зиму глядя, начнем устраиваться? Да и вообще — надо ли это?..
Никритин вздохнул, передернул лопатками, обдирая их о жесткую шину. Но настаивать не стал. Откровенно, он сам побаивался. Муж в его понятии был некто солидный, вросший в лоно семьи, кормилец. А он? Какой из него муж!.. И что станется с живописью? Вон Герка... ставит мольберт между двух колыбелек и пишет. Под вопли потомков...
— Сомненья без надежд — хуже не придумаешь... — не меняя положения, проговорила Тата. — И все же, чувствую, должно что-то случиться. Не может не случиться! Иначе — утопим друг друга. Ты вон перестал этюдник брать с собой, а я вчера листнула свои бумаги — расчихалась от пыли. Не диссертация — макет пустыни.
Никритин закурил, выпыхнул колечко дыма.
— Ноумид — шайтон, — отозвался узбекской пословицей. — Без надежд — лишь дьявол...
Тата встала и пересела в тень рядом с Никритиным. Он охватил рукой ее плечи, привалил ее к себе. Подумалось: «Печаль моя светла...» Ах, Пушкин, Пушкин!.. Как говорил этот поросенок Непринцев? «Привычка. Мы восхищаемся Пушкиным потому, что хотим восхищаться им. Учили нас — это хорошо, мы и выискиваем, находим, чем восхищаться».
Сидели и смотрели в небо. В бледной, выцветшей за лето синеве парил орел-степняк. Всего восемьдесят километров от города, а такая тишина и такое огромное небо, что кажется — безо всякого следа растворишься и затеряешься в безмолвном просторе.
Где-то вдалеке зарокотало перекатно. Шел поезд. Долго, убаюкивающе...
ГЛАВА СЕДЬМАЯ