На крыльце старого одноэтажного дома возилась женщина. Подоткнув подол, она скребла кирпичи, доводя их до бледной желтизны. Белели ее полные икры — напряженные, сильные. Она разогнулась, отвела свисшие на лоб волосы и выплеснула из ведра воду. Перехватив взгляд Никритина, смущенно улыбнулась. Он помахал ей рукой: дескать, валяй! — и прибавил шагу, закурил на ходу. «Шагу, шагу! Не слышу ножки!» — вспомнилась присказка старшины на лагерных сборах». Да, шагу, чтобы не опоздать. В цех, на завод. Бодрость пружинила икры ног.
Странный организм — завод. Там не было места засасывающей бездумности, там люди не знали покоя души, — ни в большом, ни в малом, — и это волновало, наэлектризовывало, заставляло сопереживать. Никритин еще многого не понимал, но чувствовал, что уже отравился лихорадочкой производства. Люди, производящие материальные ценности, может сами не сознавая этого, жили в ином, мажорном, темпе. «Шагу, шагу!..» На трамвайной остановке было людно. Никритин завернул к киоску «Союзпечать» и купил газету. Еще сыроватая, свежая, она пахла типографской краской. Страницы, словно склеенные, разошлись с трудом. А взгляд быстро обежал их, прикидывая, как легли бы среди колонок его рисунки. «И этим заразился!..» — подумал Никритин, вспоминая номер газеты со своими зарисовками. Вот шумный день был на заводе! Особенно в третьем механическом цехе...
Газета... Шелест бумаги в обеденный перерыв... Неожиданность восприятия...
— Опять Бердяев!
— А как же — король! Умеет давить фасон...
— Бросьте придираться, Надюша-то тоже попала!
— Объективность, факт!
А он, Никритин, словно бы и ни при чем! Никто к нему не обратился с вопросами. На самом ли деле не замечали его, или была в том своеобразная деликатность? Так и не понял тогда... Не понял и иронии, с которой говорили о Бердяеве. Подумалось: «Наверное, обычная реакция на популярность, на обособленность того, кто выделился из массы».
Что бы там ни было, к Бердяеву он приглядывался уже серьезно. И он сам, и его рабочее место действительно выделялись в цехе. Конечно, не тем безвкусным вымпелом, который красовался на его станке.
Серый токарно-винторезный станок стоял в крайнем ряду, возле окна. Падали на него два скрещивающихся снопа света: солнечный, из окна, и электрический, от сильного рефлектора, установленного чуть сзади и сбоку. Витала над станком радужная дымка охлаждающей эмульсий и бросала рефлексы на лицо токаря.
Это лицо — костистое, обтянутое орехового цвета кожей... Эта голова — склоненная мыслью, с глубокими залысинами над высоким лбом... Лицо работника и мыслителя. Не хотелось думать штампами, но все-таки крутилась в мыслях примелькавшаяся фраза: «Единение труда умственного и физического».
Какой же художник прошел бы мимо?!
В тот день или позже — Никритин и не старался вспомнить — родился замысел: написать портрет рабочего. Современника. Рабочего с большой буквы.
Постепенно прояснялась композиция картины: характерный наклон токаря; смотрит за кадр, за рамку; там, за кадром, — станок с обрабатываемой деталью... Именно так: станок не надо писать — не в нем дело. Никакого железа! Только человек! Башковитый, мыслящий, с умными, настороженными руками.
Однажды Никритин пришел в цех с этюдником. Вынул загрунтованный картон и начал делать набросок. Бердяев будто и не замечал его.
Подошла наладчица станков Надя Долгушина. Ее-то и зарисовал для газеты Никритин. Ее, а не ту, на автокаре. Уж так вышло. Кто-то выпихнул Надюшу вперед, кто-то сказал о ней какие-то хорошие слова. Теперь она стояла за его плечом и заглядывала в картон. Смотрела. Молчала.
Никритин, слегка повернув голову, покосился на нее: взгляд — всасывающий, завороженный, перемычка носа подтягивает верхнюю губу... Так называемый гордый профиль. Но он знал — она не горда. Смотрит, не шелохнувшись, как он заляпывает красками картон. Смотрит, дышит неслышно.
Ах ты, Надя-Надюша! Интересное лицо. Бледное, с тонкой кожей, несколько нездорового сероватого оттенка. Нервное лицо...
На другой день Никритин уговорил ее попозировать. Этюд маслом написался как-то неожиданно легко, на одном дыханье. Надя застыла перед картоном и сложила руки на груди:
— Отдайте мне, а?
— Берите...
С тех пор она не отставала от Никритина. Улучив свободную минуту, подходила, смотрела, как он работает. Стояла за спиной, спрашивала о Врубеле:
— Почему одно и то же лицо у «Мечты» и у «Демона»? Почему становится жутковато, когда смотришь на его картину «К ночи»?
Она бывала в Третьяковке. Часами простаивала у полотен Врубеля. И пела про себя «Бандьеро роса», когда смотрела на жесткие и страстные лица его «Испании»...
Что-то в ней было ненавязчивое, мягкое, и Никритин чувствовал, что ему приятно ее внимание.
Никритина толкнули, и он, очнувшись, сложил газету, обернулся.
— Купи, счастливый будешь! — сказал старик с коротко подстриженной седой бородкой. В руках у старика была плоская корзина, полная фиалок. Фиолетовое пятно в сером мазке улицы.