В ту пору, в сороковом году, Твардовский работал в газете Ленинградского военного округа «На страже Родины», которую мы, журналисты армейской печати, вероятно, вполне справедливо считали фронтовой.
Мне повезло, я добирался до передовой вместе с поэтом на попутном грузовичке, он сидел нахохлившись и грел, как все, наган за пазухой полушубка. Тогда, на страшном морозе, оружие часто отказывало, и его держали у груди для тепла, коли придется пускать в дело.
У Твардовского была отменная память, он несколько раз мельком поглядел на меня красными от усталости глазами и сказал:
— Мы где-то виделись с тобой. Где?
Мне показалось неловким напоминать ему о случайной встрече, и я неопределенно пожал плечами.
Мы продолжали слушать чтение солдата, пряча в ладонях огоньки папирос, — рядом противник, и снайперы у него тоже есть! Пальнут в огонь — и плати кровью, а то и жизнью за собственное легкомыслие и неосмотрительность. Это было 11 февраля 1940 года. Наша армия готовилась к наступлению по всему фронту. Мы высадились неподалеку от леса, где накапливались полки 43-й дивизии: шли последние сборы к атаке Кирки-Муолы, высоты, увенчанной могучей церковью, которую оборонял противник.
Войдя в лес, поспешили к его северной опушке. За ней простерлась огромная чаша поля, на той стороне которого темнела глыба церкви.
Мы присоединились к небольшому кружку бойцов, Александр Трифонович раздал газеты, привезенные с собой, и вот тогда я услышал строки о подвигах находчивого, никогда не унывающего трудяги — солдата по имени Вася.
Фронтовик кончил чтение, и все стали говорить о стихах и о герое, и были возгласы: «Во дает!», «Этому палец в рот не клади!..»
Твардовский, который с явным удовлетворением слушал собственные стихи, теперь, когда все заговорили, стал почему-то невесел. Он хмурился, даже вздохнул и потом сказал мне потихоньку:
— А стихи-то никуда не годные. Польза, может, и есть, а все же — негодные.
Он был беспощаден и к своим, и к чужим стихам и совершенно не терпел недоработанных строк.
И мне припомнился конец 30-х годов. Нежданно-негаданно, я очутился на заседании Президиума Союза писателей СССР. Готовились слушать главы из поэмы о Маяковском. Автора стихов обидели в печати, и президиум писательского союза, как мне думалось, хотел поддержать своего уважаемого товарища.
Поэт прочитал две или три главы (поэма была напечатана значительно позднее). Все искренне хвалили стихи, и я в душе был совершенно согласен с писателями.
Но вот поднялся молодой человек, красивый, совсем неловкий, у него были прекрасные голубые глаза — так мне тогда казалось — и стал говорить. Это была вовсе нескладная речь — два слова — пауза, еще два слова — пауза, будто человек рубил впервые толстое, прочное дерево.
Однако меня потрясло не то, как он говорил, а что говорил. Он был недоволен стихами, изъяснялся прямо и уверенно, приводил доводы.
Все повернулись к нему: одни с удивлением, другие с досадой, третьи, кажется, с сочувствием.
Рядом со мной сидел Алексей Николаевич Толстой. Он откровенно дремал, подняв на лоб очки. Но тут вернул очки на место и с явным любопытством взглянул на выступающего.
В эту минуту к Толстому подошел Фадеев.
— Кто это? — спросил Толстой.
— Это? Твардовский.
— Г-м… Кто же он?
Меня это удивило. «Страна Муравия» была напечатана год назад, о ней много говорили и писали. (Замечу, что даже у нас, на Урале, «Челябинский рабочий» опубликовал восторженную рецензию Якова Вохменцева, того самого, с которым мы теперь сидели у обского костра).
Фадеев ответил Толстому:
— Молодой поэт. Чрезвычайно талантлив.
Толстой кивнул головой.
А Твардовский продолжал говорить, и мне показалось, что этот человек, которому едва перевалило за 25 лет, уже беспощаден к слову, даже к самому ладному слову, с общей точки зрения.
Не потому ли сейчас здесь, на небольшом островке у слияния Тремъегана с Обью, от которого до Байдарской губы Карского моря ближе, чем до Москвы, звучат неумирающие строки великого поэта. Звучат из самой души благодарных ему людей.
Мы только что поднялись с бетонных плит Сургутского аэродрома, и снова солнце, отраженное множеством озер, болот и речек, бьет в иллюминаторы самолета, слепя и обжигая.
Я вспоминаю читанную где-то фразу: «Если все реки Тюменщины вытянуть в одну линию, то получится река длиной в сто восемьдесят тысяч километров». А ведь их надо когда-нибудь пройти, эти версты, чтобы пробиться к нефти и газу, которых еще нет на карте! И кто знает, что подарит нам завтра и послезавтра потайная земля Севера.
Алесь Кучар, воевавший треть века назад в болотах Белоруссии, пристально глядит на жижу под крылом и качает седой головой: он отменно знает, что такое топь, вспухающая от дождей и гудящая голодным, озлобленным комарьем. Да и мне довелось изведать эту гадость в окопах Северо-Запада и на кочках уральских ржавцов.