— Слушай, я давно хотел расспросить тебя, что случилось-то здесь? Разное говорят… А ты, говорят, был при этом.
— Был? — рассеянно повторил дед Сашка, отлучаясь от каких-то своих мыслей, от памяти. — Ну да, был…
— Начали мы, значит, организовывать МТС — в тридцать первом дело было — саман всем селом делали, а станция закупала. Только стали стены выкладывать, как Кузьминов, директор, партеец тогдашний, первый, уже вызывает нас с Шурамыгиным Иваном: так, мол, и так, курсы кончили — собирайтесь в Троицкое, на станцию: американские трактора «Кейс» пришли, один наш!.. Обрадовались мы, козырнули, ну и взапуски домой: узелок там собрать, ватничек… Очень Кузьминов расстраивался, что не колонну тракторов сразу приведет, а один тока; не то, мол, надо бы — колонну, чтоб мужичков раззадорить, встряхнуть. Да какое там… одного хватило — во!..
Село у нас в старое время вольное было, помещиков не терпели. Ну, а как колхозы устроить, так тоже всякое случалось: и задирки с драками, и митинги, и раскулачивали — пух от подушек по всем улицам летал, как на рождество. Не только по большому — в мелочах спуску не давали, вот до чего доходило…
Получили мы этот трактор, поехали — грудь колесом и все такое. В деревнях люди на дорогу выходили, от жилья до жилья провожали — как, скажи, космонавтов сейчас. В поле подшипники пришлось разок перетянуть — это нам тогда за удовольствие было, в охотку-то. И вот к Панюшкиным Воротам подъезжаем, Иван и спрашивает: «А сёдни какой день?» — «Суббота, — говорю, — как раз к баньке попадем». — «Какое — суббота, — отвечает. — ты глянь, глянь в село… Не иначе, престольный — мотри, что деется!» И вправду: народу на проулке пропасть, наряжены, в калошах да полушалках, и все валом валят — к нам, значит.
Ребятня первыми прибежала, за ними остальные, крик, шум стоит. Флаги вынесли — вот-те и престольный! Какой-то сорванец на колокольню пробрался — и ну трезвонить (правда, спустили его оттуда подкулачники, до сих пор калекой ходит — Петрей Калашников; может, знаешь? — я кивнул). Ну, вот: хлеб-соль несут, народ остановился, но очень близко-то не подходит — страшновато; а Кузьминов не выдержал, выскочил поперек — и нас обнимать…
Дед Сашка качнул головой, губы его повело в задумчивой усмешке.
— Митинг был, покачали нас, и тронулись мы в село. Помощник мой хлеб держит, я рулю; опять же — народу!..
Только, значит, проехали Купцовку (это Крестьянская сейчас), а навстречу — еще толпа… Да толпа толпе рознь — с хоругвями идут, псалмы или что там еще поют… бабы в темном впереди, а сзади всё в пиджаках да поддевках суконных, картузы на руках — простоволосы, сукины дети… и поют. И, смотрю, ведет их староста церковный, Перегубов: благостный да строгий весь, как с иконы, волоса лампадным блестят. Только рот у него всё ведет в сторону да на лбу, как сейчас помню, пот проступил — тоже блестит…
И вот что я тебе скажу: мужички трактора как-то и побаивались; он ведь, кроме всего прочего, и надежда — и кто знает, какая надежда? Понадеешься, а ну как все прахом пойдет — тогда как?!
А Перегубов со старухами стал как вкопанный, будто на него не «Кейс» американский прет, а какой-нибудь гнедко паршивый — встал, и ни с места! Что тут делать?.. За мной народ валит — и впереди не чурки; вижу даже — мать среди них, покойница, стоит, забалабонили бабу… Помощничек мой, Иван, толкает: остановись, мол, подавишь.
Но я этого Перегубова, даром что молод был, как стеклышко видел и знал — сволочь был архикрайний (так Кузьминов о нем говаривал). Ссужал, бывало, под все: овца не объягнится — а ягнок уже его; человек не родится, а в кабале, в долгах, как в шерсти… Той же матери моей слезы… рази он смотрел на них?! И тихий ведь был, подлец, и все по-божески, с крестом да Христом: голову так склонит, рубли отслюнявит, а когда к порогу — он так тихо смолвит: «Ты уж, Мареюшка, к Покрову, как договорились… а нет — так не обессудь; двугривенный с рубля-то. Ну, спаси бог…» — и бороду чешет. К тридцатому совсем было притих, в побитых сапогах к заутренной являлся, — ну, и обманулась власть, отмяк народ малость.
А тут вот не вытерпел Перегубов, допекло-таки… Стоит он, а сзади все кулаки да подкулачники, сапоги да бороды. Остановлюсь, думаю, — ну и погублю всё, народ сомненье возьмет, бабы сшушукаются, а главное, вся эта шушера, Перегубовы да Шаволины, Лавриненки да Мишанькины, возьмут свое, сполнют задумку… Нет уж!
Поддал я газу, мотаю ему головой: уходи, мол, покеда цел! Старухи заголосили — и врассыпную; одна только забежала сбоку, бежит и крест накладывает на меня, как на нечистую силу — смех!.. А он стоит все, руку с картузом вперед выставил, трясется весь и на меня смотрит… Помнится, как-то мы кобеля бродячего, в аршин ростом, на дворке прижали (овечек начал таскать, вот до чего одичал и озлился на человека); и вот когда уже и брюхо ему вилами пропороли и колами излохматили вконец — он все еще тянулся, пеной кровавой хрипел, а тянулся ляскнуть, в горло прямо вцепиться и умереть на ком-нибудь из нас. Так вот и Перегубов… точно так глядел.