А вершина Юность была такой крошечной и такой простой! В то утро я шел как-то по-особенному легко — мы с Наташкой впервые работали в одной связке! Судьба нам улыбалась: я видел счастливые глаза Наташки — мы понимали друг друга без слов. На последней предвершинной стенке лежал ледок — пришлось вешать перила. Я поднимался наверх, отстегнулся, закрепил веревку и подал команду подниматься со схватывающим узлом по одному.
Первым на вершину вышел Женька Горелов, развязал схватывающий узел и, воздев руки к небу, заорал: «Вершина-а-а!» Вытащил из-за пазухи фотоаппарат и начал возбужденно щелкать. Я остановил его, кинул ему конец инструкторской десятки и велел пристегнуться. Он завязал «проводник», вщелкнул его в карабин и неожиданно достал из кармана пачку писем.
— Что это?
— Сюрприз, Валентин Сергеевич! Зоя Ивановна велела еще утром передать, а я решил оставить до вершины!
— Спасибо! Кадры береги, потом все вместе сфотографируемся.
— Не беспокойтесь, еще целая пленка!
Было пять или шесть писем, я выбрал самое тонкое — Галкин почерк, но без обратного адреса… Распечатал, пробежал глазами. Письмо было чужим, коротким и жестоким. Галку подло обманули. А заодно и меня вместе с ней. Захотелось выть, кричать, бежать вниз, лететь домой без промедления… Теперь я не имел права прощать Феликсу: ради несчастной Галки, ради светлой памяти Жоры Николаева, ради всех настоящих мужиков, ради самого себя — только бы вернуться в город, только бы вернуться в город! Я сунул письмо в карман, сжал кулаки.
Внизу переговаривались участники, кто-то поднимался по веревке, что-то возбужденно вскрикивал Женька Горелов — я ничего не видел и ничего не слышал. Передо мною был костер, злые огоньки в глазах Феликса и его угрожающий шепот: «Ты меня еще вспомнишь, Коновалов!» Я почувствовал, как земля уходит из-под моих ног, увидел несущиеся мимо меня стены скально-ледового кулуара, понял — падаю! Я вонзил ледоруб в лед, но что-то неудержимо тянуло меня вниз. Это был Женька Горелов! Он так и продолжал падать с фотоаппаратом в руках, схватив его мертвой хваткой. Ледоруб болтался у него на запястье, лицо бело белым, глаза полны ужаса. Впрочем, так это и должно было быть: у таких парней переход от восторженности к истерике, от возбуждения к шоку — очень скор…
И все-таки было одно спасительное мгновение! Репшнур захлестнуло за крошечный скальный выступ. Женька хватнул руками за камень, за другой — как-то сумел зацепиться; мне нельзя было падать на него, и те спасительные камни прошли мимо меня — репшнур тенькнул звонко и пронзительно, как лопнувшая струна. Дальше был воздух, один только воздух. И обжигающий снег…
Я слышал твои шаги, дружище! Я слышал твой голос: «Валька, погоди, не умирай! Валька, стой! Не надо…» Я хотел сказать тебе: «Пусть Слава и Виктор простят меня. Я любил вас всех!» — и даже открыл глаза. Но небо почему-то было черным.
Вот и все. Салют, мужики!
ОТЕЦ