— А как до тебя нашим славным чекистам было добраться? Ты же в щели сидел, — засмеялся зять.
— Разумеется, не в горкоме…
— Пашет, прекрати! — сказала Женя. — Мальчик себе отца не выбирал…
— А я горжусь отцом! — вскрикнул Токарев. — Отец был честный человек.
— Хорошо, хорошо… Но пить я вам больше не дам, — сказала Женя и поставила бутылку на диван.
— Нечего тебе, Пашет, обижаться, — сказал Токарев. — Я лишь говорю, что поскольку ты не любишь советскую власть, тебе логичней было остаться в оккупации.
— А он и теперь в оккупации, — вздохнула Женя. — Вечером на улицу не выходит, словно в городе комендантский час. Из этой конуры он — только на службу. Со службы — назад в конуру…
— Зато ни к кому не примазываюсь. Не кричу: «Да здравствует романтика целины!» или «Славься ленинская соцзаконность!» — рассердился Челышев, намекая на последние статьи зятя. Токарева только-только начали печатать, и он был не слишком разборчив.
— Перестань, Пашет, — нахмурилась Женя. — Неужели думаешь, что ты особенный и не приспосабливаешься к советской власти? Ну, во-первых, это не так… А во-вторых, что толку? Сидишь в этой конуре действительно, как пескарь под корягой. А кому от этого тепло?
«Тебе», — сказал про себя Челышев.
— Никому, — повысила голос Женя. — А мальчик с Надюхой…
— Тише… — Теперь уже перепугался зять, хотя хозяева вряд ли догадывались, кто такая Надюха и где она живет.
— Да, мальчик с Надюхой меня спасли, приютили, — воодушевлялась Женя. — Он мне как брат… — Она обняла Токарева. — И Надюху я тоже отыщу. Вот увидите — отыщу. Свинство, что я ей столько лет не писала! Нет, я в углу сидеть не намерена!
Она соскочила с дивана и теперь стояла перед Челышевым, грозная, в самом деле молодая, очевидно, готовая к любому повороту и своей и его судьбы.
— Не воображай, Пашет, что ты какой-то из ряда вон выходящий. Ничего подобного. Никакой ты не контрик и не внутренний эмигрант. Это мальчик тебе польстил. Ты самый заурядный каменщик.
— Он что — масон? — испугался Токарев.
— Если бы!.. Нет, масоны — вольные каменщики, а Пашет — подневольный. Помните:
Она продекламировала с чувством, но тут же смутилась: — Бог мой, какие неуклюжие стихи. Слоги сливаются… — Ей стало не по себе и захотелось оборвать спор. — Прости меня, Пашет, но ты каменщик. Ты, конечно, очень хороший человек. Самоотверженный человек. Тебе и в голову не приходило прятаться от фронта. Ты очень порядочный, очень справедливый. Ты всегда, как мог, выкладывался на работе. Но ты, разумеется, вместе со всем советским народом построил… тюрьму.
— Ну, Жека, это слишком… — всполошился Токарев.
— А что ты могла мне предложить?! — вспыхнул Павел Родионович. Седой, побагровевший, он тоже выглядел молодо и решительно, как подсудимый во время оглашения приговора. Женя поняла, что и он не отступит.
— Ничего… Ровным счетом ничего. Я ведь сама каменщица. И всегда была такой. Даже в лагере.
— Нет, Жека, нет! — запротестовал Токарев. — Нельзя так смаху. Ты не виновата. И я — тоже. Я вообще никакой тюрьмы не строил. Даже иносказательной.
— Молчи, мальчик, — не оборачиваясь, шепнула Женя и, упав на плечо мужа, заплакала:
— Ты прав, Пашет. Прав… Ничего нельзя было сделать. И сейчас нельзя… Боже мой, зачем я завела этот разговор? Ведь нет никакого выхода…
Но для себя Челышев нашел выход и через неделю вышел на пенсию. В угольном министерстве отпускали раньше.
«Я в ногах у него валялась, — вспоминала Евгения Сергеевна. — Твердила, что моя фармакология не лучше, а даже хуже его шахт. Где там! Слышать не желал. Ушел, не дождавшись твердо обещанного жилья. Так что дорого обошелся нам этот моральный постриг… Нет, не должен мужчина запираться в четырех стенах, словно домохозяйка. Тем более, что и стен-то своих не было. Какие-то запроходные углы, где, ожидая меня, томился мой ревнивый повелитель, а я выискивала повод воротиться попозже. Легко ли терпеть преждевременно состарившегося субъекта, который, за неимением других дел, сводит счеты с теми, кто хочет радоваться жизни? И конечно же, прежде всего с моими друзьями и подругами! Этот ему плох потому-то, та — никуда не годится еще почему-нибудь. Я только-только дорвалась до человеческого общения, а он отравлял мне все радости дружб и встреч. Я по всему этому так изголодалась, а он твердил: все твои друзья — приспособленцы. Конечно, Пашета раздражало, что его связи с миром шли теперь только через меня. Я же выходила в жизнь независимо от него, и он с этим никак не мог примириться. Но ведь не я затащила его в нору…»
Впервые изменив мужу на двенадцатом году брака, Женя ощутила себя бестолковой, беспомощной сорокалетней идиоткой: стеснялась при любовнике не только раздеться, но даже снять очки.