«Вот до чего довела меня жизнь со старым брюзгой», — рассердилась она, но почему-то ее сразу же потянуло к Пашету, такому родному, прежней ее защите и опоре, а теперь просто единственному на земле существу, для которого она — дороже всего… Да-да, для этого склочника и ревнивца она дороже всех, даже злючки Маши…
С тех пор тяга из дому мгновенно сменялась тягой домой, и покоя не было, и вечно хотелось куда-то бежать, чтобы немедля возвращаться. Жизнь получалась какой-то верченой, не по возрасту суетливой, словно Женя Кныш и впрямь удирала от старости. «Женщина без поприща, — называла она себя. — Ни семьи, ни детей, ни работы. Потому что какая у советского человека работа? Служба. Да и та спрохвала. Вот и уходят годы на холодную войну с мужем и на жаркие споры с собой. Никому я не нужна, и приложить мне себя некуда. Мое сочувствие, мой интерес к людям, моя, если угодно, рисковость — все впустую… Никакой личной жизни. Всего лишь мизерная, клочковатая женская биография. Господи, будь Пашет доверчивей к окружающим, насколько бы легче жилось! Или если бы он был безнадежно больным, если бы его ежедневно приходилось отвоевывать у смерти… Но никаких подвигов не требует от меня мой мизантроп. Нет, возвращайся я из лаборатории вовремя, я в один прекрасный вечер выбросилась бы из окна… А так — я всего лишь запаздываю на два-три часа, но зато уж лечу домой сломя голову. Да, Пашет — мой дом. Тесный, тусклый, ужасный, но все-таки дом. Другого не было и нету… А все же честней было бы уйти совсем. Или хотя бы во всем ему признаться. Ведь ревнует он и мучается, потому что верит: ни с кем у меня ничего никогда… Но не сегодня-завтра может начаться. А призналась бы, перестрадал бы и успокоился. Его ревность — это неуверенность в моих «завтра», поскольку все мои «вчера» вне подозрений… И совершенно прав. Все это чепуха. Робкие поиски родственной души. Жалкие попытки отдохнуть от Пашета. Близость во всем этом никогда не была целью. Это потому, что я стеснялась просить у бандерши ключ».
«Бандершей» Женя окрестила давнюю, еще лагерную приятельницу, немолодую, но бойкую и весьма хваткую особу. Через неделю после реабилитации эта лихая баба выбила себе отдельную квартиру и охотно, даже настойчиво опекала младшую товарку. Но бандерша была въедлива, любопытна и за то, что впускала Женю в комнату, норовила забраться в такие закоулки Жениной души, куда сама Женя предпочитала не заглядывать.
Короткие свидания в кафе, в кинотеатре, даже в научной библиотеке, неторопливые, с преобладанием полутонов; спокойные, вовсе не обязанные чем-либо завершиться, отношения — словом, все светлые радости студенческой поры, которыми обделили Женю лагерь и ссылка, казались ей заманчивей непростых, зачастую напряженно-тяжелых постельных романов.
«Но теперь, слава Богу, все мои побеги кончились… Как я пугалась, что падчерица меня накроет. Почему-то боялась именно Маши. Правда, у нее пол-Москвы знакомых и она появляется в самых неожиданных местах. Конечно, Маша, не задумываясь, настучала бы на меня Пашету. Но теперь могу спать спокойно. Уже стара… А все равно удираю. Навострилась в Америку. Это тоже бегство. Но ведь всего месяца на два, от силы на три. А есть они у меня? И как оставлю Пашета? Без присмотра он одряхлеет. Неужели Америка важней, чем он? Или я в самом деле собралась его бросить? Ни за что! А вот бутылку я у него отниму. Завтра день трудный. Хорошо бы уговорить Пашета, не заглядывая в церковь, ехать прямо на кладбище».
…Сеялся дождик. Пока можно было, гроб везли на тележке и грязь из-под колес обрызгивала провожавших. Старик сердился, что Женя увязалась за ним и, усталая, постаревшая, еще тащится на каблуках по склизкой земле. Это раздражало и уводило мысли от усопшей.
Два дня Челышев неотрывно думал о Броньке, не столько прощая ее, сколько обвиняя себя. И теперь, спеша за тележкой, нетерпеливо ждал, когда остановятся и откроют гроб. Словно мертвое Бронькино лицо могло что-то объяснить…
В субботу, после чтения мемуаров, страшно было войти за ширму, а сейчас он так торопился взглянуть на покойницу, что кладбище казалось бесконечным. Уж лучше бы крематорий… Хотя под открытым небом просторней. В какой-то миг они с Бронькой останутся с глазу на глаз (ничего, что ее глаза закрыты!), и тогда все вокруг помешают не больше, чем дождик, чем еще не вырубленные вдалеке деревья или роющий могилу экскаватор…
Под ногами зачавкало. Гроб пришлось взять на руки, но Павел Родионович не подставил плеча, а по-прежнему ковылял сзади, и Женя цеплялась за его локоть.
(…Месяц назад, во время операции, жалея Броньку, старик, стоя у окошечка регистратуры, чуть ли не молился, чтобы она не приходила в сознание. Раз нет надежды, зачем резать? Опиуму дайте и все… Но Машенька и ее брат, верзила-железнодорожник, верили, что мать спасут и, наглотавшись элениума, сидели обнявшись на белой больничной лавке.