Старик рад, что дочь разбогатела. Но теперь ему стыдно, что, боясь Машеньки, он не вручил почтальонше ее законного рубля. Впрочем, к чему омрачать такое доброе утро? И Челышев натягивает на ноги суконные, самолично когда-то купленные мокроступы «прощай молодость». Женя грозилась их выбросить, но не успела. Обычно она сама покупала старику обувь. Особенно хороши последние финские ботинки на белом меху. Но нынче в них ушел зять.
Экипировавшись куда легче, чем для балкона, Павел Родионович осторожно спускается по лестнице и медленно бредет незнакомой улицей, сосредоточенно ощупывая подошвами снег. Не дай Бог поскользнуться!
Сегодня Челышев полон любопытства к округе, к этому закудыкиному болоту, что, честное слово, ближе к Тьмутаракани, чем к Москве. Но почему-то эту местность влили в столицу и застроили разными — в крапинку и в шашечку, а то и просто серо-белыми пяти-, девяти- и двенадцатиэтажными коробками. Где-то должна быть названная по-чеховски «Чайкой» прачечная, куда старик, дабы не обременять Марию Павловну, несет рубахи. Затем — парикмахерская и продуктовый магазин. На первый раз достаточно. Все-таки совершается нечто вроде реанимации — воскрешение из полумертвых.
Но в стеклянном зале прачечной — духота, жарища, очередь часа на полтора, а под конец приемщица нагло кричит, что метки на воротнике (Машенька стирала в сердцах!) вытерлись, и четыре рубашки из пяти швыряет обратно. В парикмахерской потная сисястая девица, разя чесноком и чем-то еще, намекает подружкам: мол, клиент «негодявый». Небось, одни бритье и стрижка, а освежиться ни-ни…
«Действительно, морда у меня доисторическая, — с презрением смотрит старик в зеркало. — Словно по слабоумию побриться вспомнил, а помереть — забыл…»
Утомленный долгим обозрением своей внешности, Павел Родионович снова ползет по скользкому проспекту, который филоны-дворники и не думали посыпать песком. Страх сломать ноги переполняет старика, и он лишь чудом добирается до магазина.
В колбасном отделе хвост, в кондитерском — тоже, а в отгороженном винном закутке — давка, ругань: жадные трясущиеся руки суют через головы рубли и мелочь…
И снова скользкая улица, но теперь еще боязнь разбить бутылки и смять торт. Челышев не сладкоежка и торт купил только как вызов Филиному рассказу о долгожительнице: мол, какие мы ни какие, а до маразма нам далеко…
Однако он долго не может найти свой корпус. Как на грех, дома на его улице абсолютно одинаковые. Застревая на каждом полумарше, старик наконец взбирается на последний этаж, и такая прогулка ему тяжелей длинной войны.
— Гулена, — ласково укоряет отца Машенька, но по-прежнему на него не смотрит. «И мысли ее мимо меня…» — догадывается Павел Родионович.
Возвращается зять в новых челышевских ботинках. Он тоже сегодня странный, возбужденный, но не поймешь — от успеха или неудачи.
— Выяснил? — спрашивает Машенька. Токарев неопределенно пожимает плечами.
— Ладно, папа. Пока отдохни. Сегодня обедаем в большой комнате.
Старик вытягивается на широкой тахте. Сердце бьется чаще, чем даже осенью, когда дочь примчалась с телеграммой.
— Наверное, все же инфаркт… Проглядели эскулапы. На ногах перенес… — подражая интонации живчика Фили, шепчет старик.
«Не тушуйся, — отвечает непонятно откуда взявшийся палатный сосед. — Хуже, Пашка, не будет. Все остальное, как говорили древние — холоймес… Ты любимую женщину потерял. Жену. И плюй на все. Вылезай на балкон и плюй хочешь — вниз, хочешь — вверх, потому что Бога все равно нету. Неужели Он тебя, дряхлого, беспомощного, оставил бы сиротой да еще запихнул бы в эту клетку, как в камеру?!.»
«Но меня переселили в лучшую комнату».
«Обдурят. Глаза протри, а уши держи по стойке «смирно», потому что такого, как ты, всегда перехитрят…»
«Значит, умер Филя…» — вдруг решает старик и, весь мокрый, задыхается в тесной комнатенке, где даже тахта не кажется ему своей. Душно. Несмотря на март, топят как черти. Сердце стучит, будто забытый мотористом движок — то вразнос, то запинаясь. Шелохнуться страшно… И голос куда-то пропал. Нету сил крикнуть, чтобы распахнули окно, а шепота, хоть стена аховая, днем не услышат.
Все-таки он оклемался, и спустя час, когда уселись вчетвером за довольно чистой скатертью, выпил две рюмки. Водка взбодрила, боль из загрудины ушла, и старику стало радостно, что наконец-то все собрались вместе, борщ какой-никакой, а горячий, со сметаной, и дочь налила ему первому, как в давно забытой жизни мать Любовь Симоновна — отцу, а Леокадия — Климу. В комнате не жарко. Несмотря на внучкин насморк, балконная дверь приоткрыта.
Но вдруг Машенька, почернев лицом и мгновенно состарясь, бросает с надрывом:
— Папа, мы на нуле…
Глаз она уже не прячет, и они у нее затравленные.
— Маша, ну зачем так… сразу? — пытается унять ее Токарев.
— Ах брось… Не все равно, как начать… Короче, папа, денег у нас нет и занимать негде.
— Но ты сама сегодня мне отдала…