В гречанке же Емельяна Феодоровна чувствовала сильную конкурентку — не чета ее тихой и застенчивой Ирине. Влияние на князя Алексея Петровича Вассиана имела огромное и делиться им ни с кем не собиралась. Кроме того, чрезвычайно набожная Емельяна, считавшая своим долгом одного из сыновей, младшего Василия, с юных лет определить на путь богослужения, отправив его еще в детские годы послушником в Кириллово-Белозерский монастырь, в гречанке религиозного усердия не замечала. Более того, она обращала внимание, что многие обряды княгиня Вассиана выполняет с предосудительным равнодушием или, вообще, пропускает, сославшись на здоровье, что, по мнению Емельяны, считалось недопустимым. Потому в душе она считала гречанку еретичкой и вероотступницей, что, конечно, не добавляло сердечности их отношениям.
Но более всего возмущало старую княгиню, что, по ее подозрению, Алексей Петрович взял гречанку в жены не девственницей, и узнай об этом кто — не миновать всей семье позора. Емельяна еще на свадьбе, сговорившись с теткой Пелагеей Сугорской, пыталась взять на себя роль покойной Натальи Кирилловны и сопроводить гречанку в мыльню, где по традиции после брачной ночи, невеста должна была предъявить матери жениха знаки своего девства. Но князь Иван Петрович, как старший в семье, обряд по непонятной причине отменил, и была ли гречанка девственницей, или на ней лежит клеймо порока, знали только она сама и ее муж, а Емельяну в подробности не посвящали, что старуху очень злило.
Потому, когда накануне поздно вечером — в доме Шелешпанских уже укладывались спать — к воротам подскакала кавалькада всадников, и слуга сообщил, что прибыл князь Алексей Петрович Белозерский со свитой, Емельяна, вопреки возражениям Афанасия и Ирины, желавших разместить сестру как можно удобнее, отвела гречанке самую холодную и сырую спальню, и была неприятно удивлена, когда Вассиана тепло расцеловавшись с Ириной, едва поклонилась старой княгине и ушла в отведенные ей покои, не преподнеся подарков.
Князь Алексей Петрович объяснил побелевшей от гнева старухе, что княгиня Вассиана устала, а княжеский поезд со слугами и утварью прибудет только утром, так как заставы уже закрыты и улицы заперты; они, мол, едва успели проскочить через Дорогомиловскую заставу, вот и будут подарки завтра. И тоже ушел в покои Афанасия, который отвел гостю лучшую из своих комнат.
Княгиня Вассиана поднялась с постели и, сунув ноги в толстых шерстяных чулках в стоящие у кровати красные башмаки, так густо расшитые золотыми узорами и жемчугами, что не видно было и сафьяна; кутаясь в беличью накидку, ополоснула лицо розовой водой из небольшого кувшина, стоявшего у изголовья кровати и подошла к окну.
Снизу послышалось радостное похрюкивание — там находился скотный двор.
«Куда же еще меня Емельяна поселит, — грустно улыбнулась княгиня, — разве только прямо в стойло».
Наверх доносился не только разноголосый шум скотины, но и отвратительные запахи. Сквозь мутное окошко Вассиана разглядела высокого, сухопарого Афанасия Шелешпанского, обходившего поутру, перед тем как отправиться на цареву службу, свои владения. Он проверял, положено ли зерно курам и гусям, дали ли овса лошадям, постелили ли солому в стойла и в хлев.
Рядом с ним гречанка увидела Никиту. Афанасий приказал вывести из стойла двух лошадей, недавно приобретенных, и показывал князю Ухтомскому свои покупки. Никита лошадей любил, управлялся с ними ловко.
Вассиана зябко поежилась, пытаясь стряхнуть неведомо откуда взявшийся холодок. За многие годы, прожитые ею после смерти отца — ее настоящего отца, о котором никто не догадывался — проведенные не только в Московии, но и дома, в Италии, она не встречала мужчины, который так походил бы на него, как Никита. Ухтомский нравился ей не только бесспорной красотой тела и лица, но и редкой для славянина подвижностью, кипучей энергией, бьющей через край, смелостью и чистосердечием.
Впрочем, последняя черта скорее отличала его от коварного итальянского герцога, но она была чрезвычайно характерна, как не раз убеждалась Вассиана, для выходцев с северной Руси.
Почувствовав ее взгляд, Никита обернулся и поднял голову. Даже сквозь мутную слюду она почувствовала, как взор его пронзил все ее существо, и мелкая дрожь пронеслась по телу. В дверь спальни постучали: два коротких удара, затем, через секунду, еще один — де Армес.
— Войдите, — разрешила женщина, отойдя от окна.
Дверь открылась. Появился капитан Гарсиа де Армес, несмотря на ранний час, одетый аккуратно и с иголочки. Белоснежные манжеты на его костюме и жабо рубашки сияли серебристыми блесками, длинные черные волосы — гладко зачесаны назад, даже замшевые перчатки — на руках. Войдя, он снял их и поклонился по-европейски, выставив вперед одну ногу в начищенном, как зеркало, черном сапоге со звездчатой шпорой.
— Как вам спалось, госпожа? — спросил он по-итальянски.
— Отвратительно, — призналась Вассиана. — Холодно. Сыро. Зябко. А ты?
— Я-то что! — загадочно улыбнулся испанец, подходя. — Мне не бывает ни холодно, ни жарко. Только вот собаки всю ночь выли.