– Стойте. – Она поднимает руки, отгораживается ногтями. – Я же ничего не утверждаю, просто спрашиваю.
– А я прошу не спрашивать, а подумать.
Я же Алексей Солнцев, блин. Я же умею
– Хорошо. Хорошо, Алексей. Я с вами согласна. Когда вы планируете выйти на работу?
– Как можно скорее.
– Хорошо, Алексей. Еще один важный вопрос. Тут в документах написано – беспартийный, сочувствующий. Но вы же понимаете, что при прочих равных мы предпочитаем брать на работу идеологически, так сказать, близких людей. Что для вас лично значит – сочувствующий? Или ничего не значит?
Блин. Вот ведь пристала. Ведь это формальное – никто никому не сочувствует, во мне вообще нет жалости, а Лис их ненавидел, хотя и работал в Доме пионеров. Пионеров, блин. Если так посмотреть, то мы все были пионерами, даже когда были в Отряде, на мысе, на берегу, на маяке, мы вообще никак не поменялись, что бы он там ни говорил.
Но во мне нет жалости, берегусь от нее.
– Для вас это так важно?
– Странный вопрос, Алексей. Вы прекрасно понимаете, что сейчас такое время, когда это не может не быть важным.
– Я ровно отношусь к
– Ясно. – Она отводит глаза. – Ясно, оставим это. Нам достаточно.
(А в глазах читается: Алексей, передо мной лежит ваше личное дело – вы не знали своего отца, почти не помните матери.) Но она молчит.
Хочу сказать – спасибо вам, но слово замирает на губах, точно растительное масло, не слизнуть, не выплюнуть, ничего не сделаешь с ним, остается только терпеть: глупая женская помада, к которой и прикасаться неприятно. Маша редко красится, но, господи, я ведь иногда и не поэтому не хочу прикасаться.
Да, я знаю, мне кажется –
Прости, прости, прости за то, что это слышишь, за то, что это читаешь.
– Я же не обществоведение собираюсь вести и не историю. Какая тут идеологическая подоплека может быть? В биогенном круговороте?
– В чем?
– Ладно, простите, это неважно. Я хотел сказать – ведь никакие концепции в современной науке не поменяются, если я вдруг стану партийным.
И по тому, как дрогнуло, изменилось ее лицо, понял – не то. Все не то, замолчи, Лешк, пока еще не нужно лгать о своей позиции, пока об этом никто не просит; достаточно просто не обличать, не критиковать. Пока достаточно молчания.
Да и есть она у меня, эта позиция?
Так, какие-то остатки памяти, разговоров.
И что-то еще важное хотел
– Мы со следующей недели оформим. Пока разузнаете, что и как, с ребятами познакомитесь. У нас же тут, как вы понимаете, нет такой привязки к новому учебному году, мы всегда с детьми, только учителя приходят, да и то много внеурочки всякой, остаются. Не то чтобы она так хорошо оплачивалась, но…
– Я понимаю.
– Да, конечно. Извините.
И она теряется, опускает руки, хотя про Ваню могла больше вспомнить – и что мы
Тьфу, снова произнес.
Ну ладно, про себя хотя бы, хотя, черт возьми, последние дни и годы все на свете произношу про себя.
– Да, – замираю на пороге перед тем, как уйти, – а вы можете посмотреть для меня в документах кое-что важное? Понимаю, что такая информация не разглашается, но вдруг… Ведь и я с вами был очень откровенен.
Она соглашается сразу же, без раздумий, спокойно и привычно, потому ли, что я –
– Посмотрите, что случилось с одной из бывших воспитанниц. Ее звали Алена, фамилии, к сожалению, не помню. Но она очень приметная – с ДЦП, что ли, на коляске всегда сидела, голову держала плохо. Мы ее вначале брали на маяк, но потом отчего-то стала плакать, наверное, скучно с нами, мальчиками… Но только это было четырнадцать лет назад, не знаю, сохранилось ли в документах?
– Сохранилось – что?
– Ну, куда ее отправили. В какой приют для взрослых, или как это называется… Понимаю, плохо, что не знаю фамилии.
– Не вспоминайте, я знаю, о ком вы говорите. Я пришла сюда работать в восемьдесят седьмом, летом. Там была женщина по имени Наташа, такая веселая женщина… Может быть, вы ее тоже помните?
Наташку, волнуюсь, господи, ну конечно, это же… Я только ее и любил.
– На самом деле только ее?