– Да хороший, хороший, но только не напугай ее, пожалуйста. То есть не рассказывай про записку, про это все…
– Откуда ты знаешь про записку?
– Видела, как ты что-то разорвал на клочки и выбросил в унитаз. Предполагаю, что это была записка. Не хотела бы я ее прочитать.
Там не было ничего особенного. Так, болтовня. И жалостливая болтовня. Маша идет открывать.
И входит Женька – раскрасневшаяся от московского мороза, возбужденная, но заметно, что постаралась успокоиться на лестнице и площадке, перевести дыхание, потому что неуместно больно-то радоваться, она поняла. В конце концов, что ей Маша сказала?
Папа пытался покончить с собой, приезжай скорее?
Нет, так не могла сказать, пожалела бы – меня, ее.
Она сказала: у папы снова неважно со здоровьем, приезжай.
А я точно нужна, будто бы ответила Женька, хотя не слышал, конечно, у папы часто какие-то проблемы, но вроде пока все разрешалось благополучно? Сейчас, по пробкам, долго добираться буду, ты видела, что творится? Город стоит, все красными огнями горит.
Точно нужна, Жень.
Ага. Ну хорошо. Но только часа через три-четыре приеду, не раньше.
Ничего. Мы пока просто вдвоем посидим, поговорим.
И мы говорим.
1995
– Я встретил такого мальчика, которого, кажется, знал раньше. Когда мы оба были маленькие.
Женька кивает. Не говорит, что мальчик тот вырос и сделался большим дяденькой, потому что иначе и быть не может.
– Но, понимаешь, так получилось, что когда-то этот мальчик погиб, а я это видел – я сам чуть не погиб, может быть, ты от кого-нибудь потом услышишь эту историю. Но он погиб, а сегодня я встретил его снова. Прошло много лет. И я не знаю, что теперь с этим делать, Жень. Вот что бы ты сделала на моем месте?
Дочка долго молчит, снимает сандалии сама – просто не смог сделать ни движения, чтобы помочь, хотя и понимаю, что ей неудобно и неловко, что пока кто-то должен помогать.
– А у тебя опять вишенки в глазах были?
– Нет, милая. Вишенок не было. Вишенки прошли.
А когда началось вообще? В январе восемьдесят восьмого, когда ушел Лис?
– Ну, если у тебя не было вишенок… Значит, ты не расстроился, не испугался?
Нет, не расстроился, совершенно точно – не испугался. Даже рад был ему, такому красивому и смешному среди дождя. И волосы намокшие, и рассказ про отца, который измеряет рост, делая отметочки простым карандашом… Нет, не испугался.
– Нет, милая, – медленно говорю, – мне совсем хорошо.
Вода закипает в кастрюле, выплескивается на плиту.
Ой, а мы ведь должны были что-то приготовить – заговорились.
– Вот мы сейчас маме пельмени сварим, да? Можно было бы и что-то другое, более сложное и вкусное, но я, кажется, ничего не умею. А ты что-нибудь умеешь?
Женька кивает удивленно.
– Да? А что?
– Я суп умею, с буковками.
– С какими буковками? А, из пакетика?
Кивает.
– И кто это тебя такому научил? Мария Семеновна?
– Нет, у Мариички Семеночки мы пирожки едим, с капустой, и другой суп – тоже с капустой, но другой. Там мясо, я его не люблю, но все равно ем, чтобы Мариичка Семеночка не обижалась.
– Щи, наверное.
– Ага, точно. А из пакета мы с мамой все время готовим, когда тебя нет.
– И как, вам нормально?
– Да. Вкусно. Давай такой суп сварим?
– Ой, милая, да мы с ребятами все время такой делаем. Может быть, что-то другое?
– Тогда пельмени. Мы их тоже с мамой делаем, они в среднем ящике морозилки лежат.
– Спасибо, Женя. А ты мне поможешь сварить?
– А что там помогать – бросай в воду.
– Может быть, какая-то хитрость есть, которой я не знаю?
– Нет.
И я не знаю, как получилась такая серьезная и грустная девочка, когда даже я в детстве не был ни грустным, ни серьезным. И на секунду – признаюсьпризнаюсьпризнаюсь, такого не должно никогда в голове звучать, но прозвучало – захотелось вернуться в лагерь, к Тохе, к новым ребятам, взрослым мальчикам, которых понимаю, к Айтугану, даже к Неизвестному Юноше – не буду его даже про себя Конунгом называть, слишком страшно оговориться.
Так варим пельмени, я и она, плачем, забываем засечь время и оставляем их в кастрюле, достаем слипшимися, невкусными.