– Ты первый начал. Предполагалось. Но, видимо, нет. И почему ты все время о возрасте?
Думаю о мертвых пулях. Выдыхаю и выхожу под дождь.
Вверху цветет гроза, распускаются огненные цветы среди деревьев.
– Леша, ты чего?
Голос Лиса доносится сквозь дождь.
– Возвращайся, заболеешь, пневмония будет. Снова. Ну?
– Я не хочу.
– Чего не хочешь – в тепле посидеть, пока дождь не закончится? Ну что ты как маленький, ей-богу, обижаешься на все. Хочешь, сейчас дверь закроем, поговорим? И Айтуган, и ребята, думаю, с радостью дадут нам поговорить, если, конечно, есть о чем. Ты обиделся? Расстроился?
Нет.
Он не вышел ко мне под дождь, конечно, – это я должен был нырнуть обратно, вытереться, сесть рядом, успокоиться. Но не хотелось успокаиваться, хотелось что-то сделать яркое, резкое, о чем буду вспоминать.
– И тогда ты заболел – как тогда, в январе?
– Нет, конечно. На этот раз нет, все спокойно прошло. И разве болеют пневмонией из-за теплого летнего дождя? Я просто хотел сказать – он потом никогда не упоминал про Антоху, про нож. Значит, не нашел, не устраивал никаких разбирательств.
– А что, на самом деле могли устроить? Ну, порицание коллектива, поруки, всякое такое?
– Вообще нет. Он всегда сам разбирался с такими вещами, один. Даже не знаю, почему я тогда поверил, все принял за чистую монету и ушел.
– Ушел?
1995
Я не вернулся из дождя.
Обогнул домик
В Нижнем лагере все пугливо выглядывают из палаток, а кто-то, неизвестный мне мальчик, даже, наверное, юноша, потому как довольно высокого роста, миловидный, стройный, с растрепанными мокрыми волосами, – танцует, раскинув руки. Кто-то хлопает издалека, но не решается присоединиться.
Останавливаюсь, а в ушах слова Лиса потухают –
– Да потухните вы наконец, вас слушать больно. Лучше буду смотреть на того, что танцует.
Танцует.
Тан –
А почему Лис не танцует – ты не в курсе случайно? А?
Все ты в курсе, потому что сам
– Пятнадцать.
1995
– плевать, потому что разве можно танцевать, когда все болит, когда криво зажили кости, зазмеились темные бугристые шрамы во вмятинах от нитки и во время дождя ты не чувствуешь себя легким?
Я извинялся.
В пятнадцать лет, хотя тогда не мог, конечно, сказать это достаточно искренне, а он все разговор переводил, не мог слушать, как я заикаюсь.
В двадцать лет, когда приехал в Отряд на летние каникулы почти уже отвыкшим от прежней жизни, с иудиной печатью, приступом мигрени, горевшей где-то за глазницами, и он впервые представил меня собравшимся на поляне ребятам, добавив – а это Алексей, мой лучший ученик. Тогда я встал, развернулся лицом к нему и сказал
Потом тоже что-то говорил, но той степени откровенности, как тогда, на поляне, достичь не мог. Тогда решил, что пусть остается, не катится дальше.
Неизвестный юноша, танцующий под дождем, замирает и оборачивается – смотрит на мои окостеневшие мокрые руки, растопыренные пальцы: будто что-то схватить хотел, но выскользнуло.
Он меня не помнит; эти, из Нижнего лагеря, – только приехали, еще не было ни посвящения, ни знакомства, потому улыбается.
Но что-то происходит со мной, когда вижу, всматриваюсь в лицо – кажется отдаленно похожим на кого-то, поворотом головы ли, линией рта, улыбкой. Но ведь когда долго не можешь узнать, терзаешься, неприятное чувство в груди рябит – а так мне сразу спокойно становится, так спокойно; будто что-то важное совершилось, завершилось.
Сейчас тоже попросит
Волосы его прямые, немного вьются от дождя, но густые, пушистые. И веснушки-точечки по всему лицу, на носу. Не слишком он взрослый? Обычно отправляют ребят лет десяти-одиннадцати, потому что дальше уже не так охотно едут, упрямятся. Не те, кто давно здесь, конечно. Они не упрямятся. Лис как-то воспитывает, меняет.
Мы меняем.
Привет, говорит юноша. Голос. Что с его голосом? Он спокойный, высокий и мелодичный, но почему слышу в нем другое – какое-то прошлое, пусть и мое, но которое слишком измучило?
– Привет.