– Не знаю, это же наш ребенок, это мы должны.
– Ну если оба не можем, что теперь делать, повеситься?
– Леша. Перестань.
– Хорошо.
И я перестаю сразу.
1995
– У меня ведь тоже есть свои планы, какая-то занятость. Или ты думаешь, что если сама играешь, искусство там, музыка, а я «веселые старты» провожу – то я вроде как несерьезным занят? Что теперь, ничем не заниматься больше? К нам человек тридцать приедет, все новые ребята, почти все – интернатские, с ними нужно осторожно, они вообще к такой жизни не привыкли. Старшие помогут, конечно, но… Словом, я должен обязательно. Слушай, а хочешь вообще так: сейчас Марию Семеновну попросим, ты свой выпускной отыграешь, а завтра утром возьмешь Женьку и к нам приедешь? А? Я буду рад.
Ты ведь не была.
– Не была. И не очень хочу, если честно.
– Почему? Если это из-за того раза, то нельзя быть такой злопамятной.
– Ну да. Вы так засиделись тогда с Алексеем Георгиевичем, что Женя осталась одна в группе, одна в саду. Я возвращаюсь часов, наверное, в девять, в десятом, спрашиваю тебя – а где ребенок? А ты и забыл про него. Как такое могло быть?
Я ведь тоже думала, Леш, о том, почему Алексей Георгиевич тебя оставил. И вот что думаю – может быть, дело в том, что ты сам виноват?
Ставлю сумку на пол, почти бросаю.
Маша.
– Непременно сейчас нужно начинать, да? Когда у меня время, а еще добираться.
И она такая несчастная стоит, в нарядном нелепом костюме, когда непременно нужно тапочки носить, чтобы занозу не вогнать в кожу, на осколок не наступить. До приезда Лиса раз в неделю подметали, а теперь как-то вовсе перестали, друг на друга надеемся.
И ты знаешь, ее ведь воспитательница к себе домой забрала, не оставила со сторожем. Сказала, что звонила нам раз десять, но никто не ответил.
– Зачем ты сказала про «виноват»? Разве присутствовала, могла знать?
– Я очень разозлилась. Подумала – ну почему, в конце концов, наша с тобой жизнь так зависит от твоего бывшего учителя, почему его слово для тебя столько значит? А про ребенка ты не помнишь. А между тем Алексей Георгиевич, возможно, и хотел этого для тебя – чтобы ты перестал бесконечно за него цепляться и стал заниматься своей жизнью. И дал на это не полгода, а целых пять лет.
– Думаешь, я себя не корил? Не корю? Женька в группе, одна-одинешенька… Я ужасно виноват перед вами. Но что мне делать? Что?
– Ох. Не думаю, что нужно переживать, Женька наверняка ничего не помнит.
И потом, у каждого из нас в детстве была какая-нибудь дурацкая ситуация – когда папа забывал в коляске возле магазина, когда теряли родителей в самом магазине, где-то между хлебным и молочным отделами, напротив касс: когда стоишь, и все смотрят, и никто не смотрит, даже продавщица с голубыми глазами и фиолетовыми веками, розовой помадой и в синем переднике, которая могла бы закричать – смотрите, смотрите, кажется, потерялась, девочка потерялась, видел кто-нибудь ее родителей? Но продавщица не говорит, она берет руками маленький незажаристый, почти сырой внутри, нарезной батон и кладет на чистый серый бумажный лист перед покупателем, а ты все еще один.
– Со мной никогда не было ничего такого.
– Постой, а в январе?
– В каком январе? А, тогда. Ну хорошо, пускай тогда. Только никого не было, кто мог бы смотреть или не смотреть. Я только Айтугану рассказал потом, и то в общих чертах.
А Лис говорил – я
Маша.
– Скажи честно – я правда
Ты была в Музее природы?
– И я снова виновата?
– Маш. Ты была в Музее природы? Я же простое совсем спросил.
– Если ты имеешь в виду Дарвиновский, то мы давным-давно туда Женю водили, не помнишь разве? А потом она сказала, что была с классом, хорошо помнит все залы. Но только нам и втроем интересно было.
– Нет, не Дарвиновский, а обычный провинциальный музей, краеведческий, наверное, да, краеведческий, где стоят все эти лисы со стеклянными глазами, тусклым мехом, где вечно бегут зайцы, а лапы у них вывернуты неестественно, по-настоящему никуда бы не убежали. И не убежали. Интересно, их специально убивают, чтобы отнести в музей, или это несчастье, несчастный случай?