…Мне снова захотелось открыть окно, потому что над моим столом уже растянулись пеленки дыма. Но ветер, наверное, стал сильнее. Я слышал временами позвякивание дребезжавших стекол. Ночные бабочки по-прежнему зачарованно трепетали вокруг колпака. За стеной кто-то уютно и безмятежно храпел, отсыпаясь. Я поймал себя на том, что рисую на полях, рукописи профиль Веры, Уже не первый вариант. Нет, нос у нее не греческий, а, пожалуй, вот такой… Нет, еще меньше. Теперь это ближе к истине… Такой… А если чуть закруглить?.. Совсем немного… Неужели такой детский носик мог стать смыслом жизни?
Повернувшись, я посмотрел в окно, за которым все так же, подвешенный в раме ночи, брезжил человек в светлой рубашке, наклонявшийся вместе со мной, если я наклонялся к машинке…
— Что, Петренко? Засели, Петренко? — Старший больными глазами посмотрел на лиман, вздохнул так, что плечи поднялись, и вытянул затекшие ноги. — Помойся, Петренко. — И лег хмурый, тяжелый.
И качало лодку и скребло дном о песок, а время послеобеденное, палящее, ветерок знойный — такое время: и сверху пекло, и борта нагрелись, а духота. Не продохнуть.
И даже птицы попрятались.
Тихо.
Один, звук: молодой клацал ключом по мотору. А клацать — чего теперь клацать? Приехали.
— Молчишь, значит, Петренко? — Старший охнул, положил рюкзак под голову. — Ну, молчи. Я спать буду. Разбудишь, Петренко. Кровь со щеки смой.
И, натянув козырек на глаза, он повернулся на бок, положил под щеку ладонь, а другую спрятал в карман брюк. И вздохнул, как всхлипнул. И скорчился по привычке. За эти полдня, казалось, высох еще больше, такой лежал беспомощный и обиженный на дне этой лодки. Вот и вся его служба. Конец.
А сделал все так, как хотел, как задумал, чтобы ночью не кружить по лиманам, не напороться, как Назаров, на пулю. Сперва заставил молодого повертеться возле Ордынки. Ордынка то справа, то слева. А молодой что? Знай себе тарахтит, душу отводит. «Ты рули, Петренко, рули». И стал отъезжать от Ордынки, а дорогу указывал так, чтобы к Темрюку ближе, а лиманы выбирал самые мелкие, набитые водорослями, такие, по которым сам на лодке с мотором не ездил: зацепит если, крутанет — и вылетишь, искупаешься, а мотор на части, а тем более у Прасного.
У Прасного сваи, потому что этот лиман собирались осушить, а Назаров был против, говорил, что вред, что болото. Вот и осталась на выходе перемычка, но не вся, а половина бревен. Ну, и, как водится, год собирались разобрать, другой собирались, а потом забыли, оставили.
Вот у Прасного молодой и зацепил, как нужно. Но чересчур все же. Вот что. Потому лодку и вело теперь по лиману.
Та свая, можно сказать, сама их нашла, если уж разбираться. Именно. Так и было, что сама их свая нашла. Потому что он молодого предупредил, чтобы совесть была чистая: «Осторожно, Петренко». Крикнул даже: «Мотор подними!» А тот ничего — скорость крутит. Оглох вроде. Крути. Сам же себе бровь рассек, когда лбом об скамейку стукнулся. А могло быть и хуже. Вот и сиди. Клацай.
И когда зацепились, кишки к горлу подбросило, и жара навалилась тут же, во рту пересохло, Степанов только рукой махнул, так ему стало обидно и так жалко себя, и тошно, и горько, и неуютно на свете. Эх, тьфу ты, и только. Чертова жизнь…
Ну, стучи. Ничего из тебя не выйдет. В Ростов тебе нужно. Ладно еще — лодка цела. Та свая была крепкая, могла продырявить. По-человечески, значит, молодой сам с бухгалтером рассчитаться должен, если за мотором сидел. Рыбный инспектор!..
Степанов встал на колени, нагнулся и высморкался. Не мог заснуть, а хотел бы. Лег — снова стук по всей лодке, по голове этот стук. Повертелся, лег на другой бок, потому что затылок нагрелся. И не то снова — солнце в глаза… Опять повернулся. Все равно плохо. Придет вечер, лодку в тростник ветром затянет. Того лучше, В последний-то день. И еще люди увидят…
Теперь по всему телу стучит. Сперва в голову, размеренно, вязко, потом в грудь и в живот, кувалдой, кувалдой.
Так он лежал, скорчившись, поджав ноги, а глаза открытые.
— Ну что, наработал, Петренко? Поймал ты Симохина?
Младший услышал, повернулся и стоял, согнувшись над мотором, здоровый просто на зависть. Руки огромные, черные — в масле, по лицу размазана кровь, зубы щучьи и белые. Но спина хоть и круглая, а виноватая, и лицо виноватое.
— Еще нет, Дмитрий Степанович. Но если приказ — выполним. У меня так. Если разбил, починить должен. Я вас не подведу.
— Да уж, мне этот позор нельзя. Ты себя не подводи, Петренко. Служба у тебя теперь государственная.
— Понял, Дмитрий Степанович. Мне-то ведь тоже комнату надо, чтобы на счету быть. Служба — первое дело. — И снова начал стучать.