Старший только рукой махнул, посмотрел сквозь молодого и плюнул. Даже не выругался. Выпил глоток воды, снова засунул бутылку в рюкзак, чтоб не нагревалась. Вздохнул глубже, успокаивая нервы.
— Суд будет, Петренко. Государственное обвинение, раз его на службе убили. Без нас найдут. — Он свернул плащ и положил под голову, чтобы снова лечь и устроиться. — Тут, Петренко, сам прокурор не знает, а собаку съел. Ясно тебе? Вот как запутано. Не с такой башкой, как у нас. А уж мы-то…
Степанов лег на спину. Набрал воздуха и пальцами мягкими, как у доктора, осторожно ощупал бок. Заранее сморщился. Надавил, затаив дыхание, под ребра. Боль тут же обожгла и живот, и грудь, и горечь набилась в рот. А по ногам потекла слабость. И немного погодя, прислушиваясь, снова ткнул пальцем в печень. Да, все же… Он расстегнул ремень, отпустил на две дырочки.
А этот все клацает, не устает. Но рубашка уже прилипла к спине и на плечах тоже мокрая. Руки теперь до локтей черные. Точь-в-точь по цвету линь, когда поднимает руки вверх и масло блестит на солнце. И дышит уже тяжело, сопит от жары. Сопи… А понять не может, такой упрямый, что этот мотор теперь разве на завод отсылай — так ковырнул, — а не здесь его ремонтировать, на лимане. Вот какую сваю нашел, дубье. Именно. И ведь пить хочет, а бутылку не трогает. Терпеливый. И есть хочет, потому что ничего ведь с собой не взял, а воздух тут для здорового желудка емкий, аппетит… Армия — там накормят. А тут сам себя прокормить должен. Вот тогда и поймет, если зубьями пощелкает, какой он на лиманах хозяин…
Старший смотрел из-под козырька и прикидывал, как теперь выбраться-то отсюда. Оставил он мышеловку. А ведь автобус придет. Не опоздает, как в прошлый раз, когда их только ввели, сейчас это движение наладилось.
— А дорогу в Темрюк ты помнишь, Петренко? Сам найдешь?
Молодой лишь угукнул, а мотор вокруг разложил, все детали и винтики, чтобы и эти потерять, верно. А еще для чего же?
— А я, Дмитрий Степанович, так думаю, что если Ордынка там, то Темрюк, значит, влево. А если Ордынка, как вы сказали, не там, то в Темрюк туда надо, вправо. Но вы-то знаете. — И опять отвернулся. — Найдем.
Ну, ищи. Клацай. До темноты клацай.
Лодку снова качнуло и тихо повело ветерком все туда же, к ерику. Сперва так развернуло, потом кормой. И, улегшись на дно лодки и по-прежнему сунув одну руку под щеку, а другую в карман брюк — так спал он и дома, — Степанов почувствовал: он точно подвешен между землей и небом, и качает его, даже, можно сказать, безнадежно качает, а в боку не легче, а хуже ему стало на этой жаре. Так никогда не было. Хужеет. И как будто он в этом лимане всему свету виден, так застыла душа, притаилась, как виноватая, хотя за прежнюю жизнь и спокоен, если даже, может, и не рад. А перед кем вина — как понять? Перед кем? Но есть вина, значит, если вот так его бесполезно в этом лимане качает, как старый тростник. И он снова вздохнул, как всхлипнул…
Мария сказала, она ему так сказала: «Ты, Митя, смотри, если доктор на операцию, ты не ложись, не нужно без пользы, а хуже. Само рассосется. Телеграмму мне дай, если что». Значит, болезнь его не простая, и все может случиться, раз ему нужно на операцию. Доктор Марию предупредил, а ему ни слова, когда последний раз встретил на улице, возле базара. Доктор сказал: «Черт знает какая цена на рыбу». И больше ни слова, махнул корзинкой. Значит, не мог сказать ничего больше. По долгу службы не должен. Привык…
Нет, молодой мотор не починит. Назаров бы — да. Назаров-то службу знал и никому, кто с ним работал, слова плохого. В контору придет: «Здравствуйте. Ну, чего пишут в газетах?» И сядет отдельно. А на лиманы выедет — зверь. Язык на плечо, а глаза кошачьи. Он и сеть на куски, и лодку отнимет, в инспекцию пригонит, и штраф, если на рыбе поймает, без разбору: кто, и зачем, и почему, — а штраф все равно, раз закон — штраф. У него так. А нельзя. А он всех. Вот почему. Он сам виноват…
Нет, молодой мотор не починит.
— Винт, Петренко, смотри, утопишь…
— Смотрю, Дмитрий Степанович. Не уроню…