Она молчала, затаив дыхание и тоже в упор глядя на меня.
— Вы же видите, как все запуталось, а Симохин, я уверен, не виноват. Отбросьте, отбросьте эту ненужную щепетильность, Кама. Но ведь не для того же вы приезжали, чтобы убить Назарова? Не для того же, чтобы стрелять или торговать рыбой? Из-за этой гордости вы поломаете себе жизнь. Послушайте меня, Кама. Доверьтесь. Сделайте это не ради себя…
Она смотрела на меня и только пожимала плечами. Потеряв управление, наша лодка стояла, уткнувшись в камыш.
— Так зачем вы были?
— А по-вашему зачем? — исподлобья глядя на меня, спросила она.
— К Симохину на свидание, Кама. Вот зачем. Глупая вы. Понимаете, что вы делаете? — Я вздохнул. Мне стало легко.
Она вытерла лицо, зачем-то пошевелила шестом, но тут же опустила его и выпрямилась:
— Кто это вам сказал? Может, отец?
— Никто. Поверьте, что никто, Кама. Не отец. Я вам как-нибудь в другой раз объясню. Но я знаю, что это правда. Знаю, Кама.
— Ну и что? Ну и что, если правда? — внезапно выкрикнула она. — Вам-то всем что от меня надо? И меня посад
— А то, что вы должны сказать это Бугровскому. Вот что, Кама. Что вы были здесь, что приезжали к Симохину…
Она сложила руки на груди, откинулась назад, и лицо ее скривилось.
— А почему это? А почему это оправдываться? Не человек я, по-вашему, что ли? А еще-то где нам было встречаться, если папа меня из Ордынки гнал, а его убить хотел за меня?.. Это вы по гостиницам можете, вам все разрешается, — ожесточенно выпалила она. — И встречались. И не один раз. Хотела и приезжала. Мне самолетом до Краснодара и денег не надо, а там на такси или он за мной на мотоцикле. Ясно вам?
— Да, Кама… Вот это вы и должны сказать в прокуратуре.
— Нет, хватит мне, Виктор Сергеевич, — отрезала она. — Насиделась с этим Бугровским. Вот так надоело. Всю правду на свете узнала. Поверит он, что ли? Один только будет позор на Ордынку и на папу. Не хочу я опять трепать нервы. И нельзя мне…
— Но почему, почему не пойти? Подумайте, Кама.
— Ай да что вы все понимаете, — отмахнулась она. — А потому, что я беременна, Виктор Сергеевич. Вот почему. Беременна, — негромко, но отчетливо произнесла она. Потом, уткнувшись лицом в ладони, шумно вдохнула воздух, наклонилась и вдруг зарыдала.
Я не успокаивал ее. Сидел и смотрел на черневший рядом тростник. Вот, оказывается, что означал этот ее жест, когда она обнимала себя руками, и который я заметил еще в самолете.
— Да я бы к нему… Даже из Магадана к нему… Такой он на вас на всех непохожий, — выговорила она. — За то в тюрьму и запрятали, что он лучше вас всех. Вот и отсидит за характер. И ничего там не скажет, раз так с ним сделали. А он-то для Ордынки старался… за то этот старый Степанов и наклепал на него, чтоб ему на том свете… А я все равно… его… пусть и до смерти не выпустят… его любить буду. Научили жить. Попомнит Степанова. Научили…
— Отец знает, Кама, что вы беременны?
— Нет, — выговорила она сквозь слезы.
Дождь не переставал, но потянул легкий ветерок, который тихо тащил нашу лодку.
— Теперь понимаете? — сказала она. — Я же последний раз, в августе, когда приезжала к Роберту, мы и хотели папе все рассказать. Но тут это с Назаровым. Папу таскать начали. И я бы еще к нему… Какой уж тут разговор. Не поймете вы нас. У меня папа гордый. Он — человек, — глубоко вздохнула она. — Зубы колотятся. Смешно даже…
Что-то хлюпнуло, заворочалось в тростнике и, прошлепав, затихло.
— А почему вы думаете, Кама, что не пойму? — спросил я.
— А потому, что из-за этой рыбы все, — не поднимая головы, ссутулясь, сказала она. — Папа считает, что Ордынке конец. Заколотят. И лиманам, и всему морю конец. А Роберт из Ордынки не хочет. Вот почему… А я все равно рожать буду, — даже с какой-то злостью произнесла она. — Всем назло рожать буду. Все равно буду, пусть его и не выпустят, — вздохнув, она начала застегивать плащ. — Еще холодильник им… Везде за лиманы ходил заступаться. Не с его характером теперь жить. Шоферам свои деньги платил за кирпич. Культуру хотел прививать. Уморил прямо… А вам постеснялся даже сказать, что рисует, боялся, что засмеете.
— В доме, на стене, разве его собственные рисунки были? — удивился я.
— А кто же еще? Как время, только и сидел на лимане с красками, — сказала она, подтягивая шест, готовясь встать. — Теперь там порисует. В другой раз умней будет.
Я тут же вспомнил удивительно живую воду на акварелях, а потом и портрет Прохора с двумя орденами Славы…
— Да ведь он же не просто рисует, Кама. Он же очень одаренный человек. Вы знаете это? Ему учиться надо. Обязательно, Кама, надо. Поверьте мне. Я-то думал, что это профессиональный художник…
Ее глаза блеснули, губы задрожали, и, вдруг наклонившись, она прижалась щекой к моему плечу, всхлипнула раз-другой и разрыдалась снова.
Мне казался невероятно сочным и свежим этот воздух. Хотелось вздохнуть как можно глубже. Я вытянул ноги и достал сигареты. Какая-то невероятная тяжесть только что свалилась с меня.