Остров, кажется, был небольшой, но я почему-то кружил по тростнику и несколько раз снова выходил к ерику, хотя решил вернуться к лиману. В конце концов я увидел белевшее среди тростника пятно. Это был мой плащ. Я натянул его и, чувствуя наливавшуюся в левой руке тяжесть, побрел искать место, откуда вышел на этот остров. Но берег всюду был одинаковый. Я ломал и складывал тростник, чтобы сесть на него и уже не уходить от лимана, когда треск мотора снова приблизился. Видимо, Кама искала меня. Очень скоро ее лодка вернулась, и уже не одна. Рядом с ней была другая, в которой сидели двое. Они жестикулировали и, наверное, переговаривались. Мне показалось, что это косари. Я крикнул, но они не услышали меня.
Не зная, что делать, как выбраться отсюда, я неизвестно зачем снова побрел к ерику. И там никого. Но, вглядываясь в противоположный берег, я увидел как будто очертания крыш. Надо было что-то предпринимать. Вода не казалась мне холодной, но дно было мягким и вязким. Я вышел на другой берег ерика и увидел не крыши, а три высокие вербы. Здесь действительно джунгли. Надо было сидеть на берегу и ждать Петренко, который, конечно, не уедет один. Тут можно искать сколько угодно. Мне захотелось спать, а рука уже ныла всерьез. Сколько же прошло времени?
Пахло водой. Я сидел на куче тростника, слышал чавканье кабана и даже видел его спину. Птицы уже пели вовсю. Вдруг, именно вдруг стало светлеть. Вокруг меня просыпалась жизнь.
Нет, я не мог ошибиться, хотя, конечно, было темно. Возможно, его глаза осветил выстрел. Впрочем, я сидел среди этого болота, я был жив, а потому мог думать о Вере. Может быть, я в самом деле любил ее? Наверное. И что мне до ее прошлого. Да, я любил Веру, и для меня в ней все было прекрасно. И не это ли и есть высшая человеческая объективность, приводящая в движение весь мир и объединяющая людей и сталкивающая их лбами, когда улица, на которой ты родился, мощенная крупным булыжником, с двумя выходящими на Фонтанку проходными дворами, раздираемая кошачьими воплями и перегороженным лабиринтом покрытых ржавой жестью поленниц и мокрыми флагами подсиненных простыней, эта твоя с детства улица для тебя и есть неповторимое ликование городского пейзажа, что ты готов доказывать до хрипоты и до крови; когда изгиб вот этих припухлых, обведенных тонкой бледной каймой и всегда чуть обветренных губ только и кажется тебе истинной и божественной улыбкой, а все остальные улыбки — гримаса, потуга; когда лишь этот грудной, затаенный и умеющий быть высоким и звонким голос и есть хранившийся в твоем воображении, а теперь нашедшийся эталон натурального меццо-сопрано; когда только такое сочетание ужатого книзу овала, ямки под нижней губой, нескольких темных волосков над верхней губой, широко поставленных глаз, длинных прямых бровей и высокого лба, укрытого золотистыми, бледно-желтыми нитями волос, для тебя и есть то, что именуется лицом женщины, и только в этом сочетании ты находишь и мгновенный юмор, и мимолетное лукавство, и вспышку озарения, и мелькнувшую тоску, и обещание, и нежность будущей матери, и невыразимо мягкий свет всего земного обаяния; когда только ее слова и мысли достойны того, чтобы стать твоими тоже, столько в них впервые открывшегося смысла. Никто еще не выстроил себе счастья из вполне реальной шершавой материи, состоящей из молекул и атомов, кстати сказать, делимых до бесконечности. И потому нет между нами прошлого… а ведь этот выстрел — мое выигранное сражение.:, он дает мне моральное право постоять за свою любовь…
Наверное, я задремал. Мне было очень тепло, и, услышав голоса, я не поднял головы.
— Товарищ пишатель! А товарищ пишатель!..
Я открыл глаза и увидел криво улыбавшееся доброе лицо Цапли, который таращился на мое плечо. Рядом покачивалась лодка, и в ней стоял Голый. На нем были серая ватная фуфайка и темные брюки.
— Прошу, — сказал он. — За вами прислали.
Я встал и пошел к лодке:
— Спасибо… Не добросите до Темрюка, ребята?
— Ага, ага, — кинулся к мотору Цапля. — В больницу нас. А кто стрелял?
Я сел в лодку, и мы застрекотали.
— А мы с Саней спим, у нас шалашик-то вон он, близко. Ага? Вдруг — бомц! Опять убили! А Саня говорит: утку. А я говорю: не-е, Саня, моторы-то почему? Ага? Опять мы свидетели. А ружье-то наше до сих пор на экспертизе…
— А кто вас прислал? — спросил я Голого.
— А девушка Симохина, с которой вы были, — сказал Голый.
— А где она?
— Поехала людей поднимать, — ответил он.
— А мы, когда услышали, тоже в лодку. А тут как раз эта. Ага? Она нам и сказала. Об этом тоже писать в газете будете?
Меня вдруг поразило, что Голый сказал: «Девушка Симохина…» Откуда ему это было известно?
— А кто стрелял? Видели? — возбужденно захлебывался Цапля, подкручивая мотор. — Прохор, да? Из Ордынки кто?
— Нет, не из Ордынки, — ответил я.
— А с таким мотором разве поймаешь? — продолжал Цапля. — Здесь спецмотор нужен, секретный, как у военных. А лодку мы нашли.
— Какую лодку? — спросил я.
— А ту, где он сидел, который стрелял. Рыбацкая. Он лодку бросил и ушел в камыш. Может, утонет. Ага? — почти радостно заключил Цапля.