Иногда мы брали удочки и шли на Фонтанку ловить окуней и ершей. И скоро я понял, что не могу без него, так в нем все было размашисто, интересно, необыкновенно. Потом как-то он достал из сундука и постелил возле дивана, на котором я спал, пожелтевшую шкуру белого медведя. Потопал по ней и сказал: «Тут спать буду. На полу». Начались вечера, когда я не засыпал до поздней ночи. В комнате было серо, загадочно. Я лежал и смотрел в потолок, а голос деда доносился снизу, негромкий и как будто теплый, пахнущий табаком: «Ну, слушай, наследник, и наматывай на ус. Не то чтобы они жили-были, а, сказать правду, житье у них было вроде бы как у кротов. Вот вроде бы вашего…» Он знал сказки, которых я никогда прежде не слышал. Были там Иванушки, Аленушки, жар-птица, медведь, чародей, Василиса Прекрасная, но каким-то чудом у него выходило, что жили они все не в прошлом, а сейчас, рядом с нами. И тоже ходили в булочную, на работу, в Народный дом. И все до одного были удачливы. Дед сочинял эти сказки сам. Я бы не додумался до этого, если бы вдруг он не сказал мне как-то: «Ну, милок, а теперь ты выдумай сказку, а я тебе скажу, умен ты или нет». Я попробовал сочинять, но тут же запутался и сам почувствовал, что получается нескладно и скучно. Мой голос словно стучал о стены. «Ничего, — сказал он, похлопывая по дивану. — А вот я хоть неграмотный, а много видел. Людей, городов, стран… потому…» — и замолкал на полуслове. Иногда он храпел, но мне от этого становилось еще надежнее.
Несколько раз он складывал чемоданы, но опять распаковывал. И тогда невозможно было представить, что ему уже осталось недолго до холодной, промерзшей комками могилы, которую выроют ему в самой что ни на есть его земле, на высоком месте, почти на бугре, над рекой, над заснеженным и завьюженным русским нолем, и даже над косяком леса, и недалеко от церквушки. Ему шел шестьдесят первый год, но здоровья у него было еще на столько же.
С отцом он говорил мало и как будто сквозь зубы, а с матерью и со мной весело, но голос его ощутимо становился тише, а сам он вдруг стал стареть на глазах, словно съеживался. Пахнул теперь только махоркой. В «пенал» заглядывал редко. И даже «глазеть» на город не выходил. Брал со стеллажа Библию, листал и что-то писал, сидя у окна, вздыхая. Однажды собрался. «Ну, живи как знаешь», — сказал отцу и поклонился по-старомодному, по-русски в пояс. Отец сам обнял его, но дед не пошевелился, стоял прямо. Подождал, пока отец отойдет, повернулся к матери и расцеловал трижды. А наклонившись ко мне, не удержался, кисло сморщился, заморгал, вытер глаза: «Но ты-то не думай про деда, что он был безродным. Все свое — тебе…» И теперь был точно таким, как я представлял его некогда: старым, тихим, сгорбленным, Натянул хорьковую шубу с широким бобровым воротником. Взял из угла трость…
Мне стало без него пусто.
Дня через два или три пришла телеграмма, чтобы мы выезжали на похороны. Потом выяснилось: дед решил побывать в своей деревне. Добравшись до нужной станции, не захотел сидеть там всю ночь, подводы не было, и он пошел пешком. По дороге его ударили в спину ножом и ограбили. Он умер в деревне, был в полном сознании, рассказал о себе и просил, чтобы отец сам похоронил его.
Деревенька вспомнила и признала его. Все было как нужно: и звонил колокол, и хоронили деда на людях. Когда могилу начали засыпать, я взглянул на отца и первый раз в жизни увидел на щеках его слезы. Все кончилось. Повернувшись, отец пристально посмотрел на реку, потом в даль, всю мутившуюся и молочную, и вдруг сказал, выдохнув весь воздух и ни на кого не глядя: «Хорошо…» После этого пошел в церковь и отдал все деньги, какие у нас были, и нам пришлось ждать перевода из Ленинграда, а потом тоже добираться до станции пешком, потому что все замело.
И в Ленинграде была зима такая же снежная…
«…Побыл когда чужим, шкурой понял, что и человек, вроде как дерево, живет от своей земли. И догадка моя в том, что все кругом на этом свете от соков земных, не только хлеб наш, но и то, кто немец, кто русский, а кому ни воды, ни леса не видеть, и только на чужое пялиться отродясь. От земли все идет, и богатство и таланты всякие…»
Буквы прыгали. Я свернул листки и спрятал их внутрь писательского билета.
Оля, наверное, уже добралась до дома…