— Ну вот, от «Александринки» уже есть один! — сказал Кирилл, вставая навстречу новому гостю — стройному человеку в сюртуке, с бритым красивым лицом.
— Намечено двадцать два человека одних только знаменитостей! — заявил пришедший, обходя всех и здороваясь, — «Александринка», «Мариинка», виртуозы всякие, а главное — писатели! Я — только с мелодекламацией! — И он с необычайной выразительностью и неуловимой ритмичностью продекламировал своим музыкальным, бархатистым голосом:
— Вы будете иметь еще больший успех, чем всегда! — заметил товарищ Владимир. — Публика подогрета! В особенности молодежь! Заготовлен целый воз красных роз!
И он опять весело расхохотался.
— Извините, нечаянно в рифму сказал!..
Внезапно и быстро раскрылась дверь, и в ней в театральной позе, подобно Мефистофелю, замер Жигулев.
Все, как в театре, встретили его аплодисментами. Он низко и очень эластично кланялся, как на сцене.
Трудно было узнать в этом рослом, широкоплечем, ловком и гибком, безукоризненно одетом человеке прежнего юного, худого, протяженно сложенного Фиту. Широкое гладко выбритое лицо его было нарочито серьезным, и только широко раздувавшиеся ноздри его выдавали шутливо-озорные замашки старой богемы, впроголодь весело обитавшей в деревянном флигельке над Волгой.
Сердце Клима Бушуева затрепетало от воспоминаний, и он, невольно поднявшись из своего угла, встал темной худощавой тенью в своей черной рубахе с кожаным поясом, похожий на молодого монаха.
Увидев его, знаменитый артист изменил подвижное лицо свое: оно задрожало.
— Клим? — тихо сказал он, — ты здесь?.. — И они обнялись. — Сколько лет прошло!.. Кто ты теперь?
— Как и прежде — поэт!
Ноздри артиста опять заиграли.
— Ну, тогда это хорошо, дружище! Время-то какое! А? Поржать, поржать надо! Поэт и бас — давай поржем, как прежде ржали, помнишь? Жизнь-то что творит! Деньги-то что делают? Шестнадцать тысяч на добрые дела! А? Засунем руки в карманы и посмеемся!
В огромном театре Народного дома в Петербурге шла «Русалка» с участием Жигулева в роли мельника. Театр был полон. Главное внимание публики приковал к себе Жигулев. У него был прекрасный бас-кантанто мягкого, бархатистого тембра, гибкий, свободный и мощный в верхнем регистре. Пел он легко, как бы играючи. Когда давал нарастающую ноту, то слушателю казалось, что она будет нарастать бесконечно, что певец еще не всю силу голоса показал, вот-вот сейчас он потрясет стены театра, — но как раз в этот момент наивысшего нарастания певец обрывал ноту или переходил в восхитительное пианиссимо, столь редкое у басов.
На самом деле артист отдавал публике все, что у него было, но производило это впечатление бесконечности и неисчерпаемости его сил. Это происходило не только от умения расходовать звук, но и от природной и редкой способности психологического внушения. Огромный темперамент как бы поднимался до настоящего творческого наития, откуда-то нисходившего и осенявшего вдохновенного певца.
Публика забывала самое себя, свое собственное бытие, забывала, что она сидит в театре, что на сцене всего только опера, слезы сочувствия человеческому страданию вызывал уже не актер Жигулев, а самый настоящий, живой человек, переживающий трагедию, которая на глазах у всех совершалась.
Клим Бушуев, сидевший в одном из первых рядов партера, в течение акта не раз принимался вместе со всей публикой проливать слезы, сам не зная о чем.
После антракта он не пошел в зрительный зал, боясь рассеять полученное впечатление. Остался в фойе и долго стоял перед портретами артиста в различных позах. Вот Мефистофель: истощенное, морщинистое лицо со скудной растительностью, с глазами, как пиявки, и сухой грудью без души. Чуть просвечивает лысина на макушке, почему-то наводящая на мысли об аморальности: дух исследования и скептицизма, изживший себя. Таким изображал его теперь современный артист.
Вот Демон, но не юный лермонтовский дух одинокого протеста, полный юношеских сил, а навеянный Врубелем падший дух в ярком, радужном оперении прошлого, с разбитыми крыльями надежд: каменное лицо и глаза — видевшие века страданий… Вот опять Мефистофель Бойто, бесконечный и вечный, цинично насмехающийся над добром.
Вот Сальери, который «музыку алгеброй проверил» и отравил Моцарта; Дон Базилио с длинными хищными пальцами иезуита, вкрадчивый представитель церкви, смешной и страшный; «Преступный царь» Борис, гуляка — удельный князь Галицкий, готовый пропить хоть всю Россию.
Клим не досмотрел до конца длинный ряд портретов, по-новому истолкованных новым артистом.
Но как случилось, что знаменитый артист получился не из Ильина, человека с высшим образованием, пять лет учившегося пению у лучших учителей в Италии, а из Фиты? Думал о себе, о своем сокровище — на гроши собранной им библиотеке — и о своем романе, на который втайне возлагал большие надежды.