Мы считали, он хочет тут институт создать, всех математиков мира собрать, удивлялись его наивности — старик не понял еще, куда попал… Все он понимал. Очень быстро во всем разобрался. Он знал, что делал, садясь за письмо министру о проекте института. Подписывал его всеми своими титулами и ухмылялся: пусть Штильман боится, что сюда приедут Болдин и Жанвье, пусть знает, что от Векслера нельзя отмахнуться, как от выжившего из ума старика. И добился своего: Штильман откупился, устроил своему учителю синекуру, оформил грант, отобрав его у какого-то молодого парня, на банковский счет Векслеров пошли деньги, а старик сидел себе дома и делал, что хотел. Поработав утром за столом, шел с Лилечкой на пляж…
У меня они есть, воспоминания.
Впереди шла тонкая, как девочка, загорелая рыжая Лилечка в пестром открытом сарафане и темных стрекозьих очках. Лилечка шла против сильного бриза, и он трепал ее волосы, вытягивал их хвостом, как у резных деревянных фигур на корабельных бушпритах.
— Ассоль, — метко заметила Жанна.
За Ассолью следовал гениальный безумец Дон Кихот в белой панамке русского дворянина из спектаклей и фильмов моей юности. Я мог бы описать Векслеров, не прибегая к литературным реминисценциям (ну в самом деле, кто из нас видел бушприты и деревянных наяд на них?), но непосредственное впечатление мы можем передать только с помощью слов, а слова, как говорит Айзенштадт, воспринимаем с помощью известных нам образов лингвистического поля, так что я давно уже не питаю иллюзий относительно возможности показать мир таким, каким его видел я. Неизвестное мы постигаем лишь через известное, слово все равно запустит в читателе какой-то другой образ, так лучше уж эту часть работы сделаю за него я.
Над нами летели дельтапланы. Алые, желтые и багровые, они появлялись слева по берегу из-за холма, только начинали набирать высоту в лазурном небе. Видны были лица дельтапланеристов и узоры на подошвах их кроссовок. Выше них над морем серебристый самолетик волок по небу рекламу фирмы «Элит».
На берегу стояла молодая стройная женщина, Ассоль-2. Она сняла джинсы, легкую разлетающуюся блузочку подоткнула в нижнюю часть купальника и смотрела на море. Женщина должна была понравиться старику и делала для этого все, что могла. Это была аспирантка Штильмана, молодой математик. Штильман привез ее за отзывом на ее работу по векторной алгебре. Он намекнул учителю, что несчастной молодой женщине очень нужен положительный отзыв, и она его заслуживает, потому что статью писали они вместе. Она называла советника по науке Мишей, не делала тайны из своего права на это. Когда они уехали на металлического цвета «хонде» в Тель-Авив, Векслер похвалил:
— Хороший вкус у Штильмана.
В отзыве он написал: блестящая работа, серьезный вклад… Я спросил:
— Вы хоть читали?
— Нет, конечно, — он с усмешкой посмотрел на меня. — Вы знаете, сколько человек в мире читают математическую статью? Двое-трое. Мои статьи читали пять-шесть, я могу назвать их всех по именам. Двое во Франции, один — Стив Борман — в Штатах и двое в Москве.
— Но, — спросил я, — как же в таком случае можно определить ценность работы?
— Никак нельзя. Любое ничтожество свою работу считает блестящей, а чужую посредственной. Чем бездарнее математик, тем упорнее он будет держаться за свои жалкие идеи.
— Но кто-то же определяет. Вот вас, к примеру, считают замечательным математиком. Это те пятеро решили?
— Кто же их будет слушать? Решают чиновники от науки вроде Штильмана, распределяющие премии и гранты, то есть определяющие, какая работа нужна, а какая нет, естественно, люди малотворческие. Творческие люди не стремятся стать чиновниками, верно?
— Так как же им быть?
— Самим становиться чиновниками. Делать карьеру. В науке — как в армии. Вы заметили, как разговаривает аспирант с доктором, а доктор — со знаменитым коллегой? Они встают и держат руки по швам. Вот только мундиров у нас нет, но, в сущности, это только на первый взгляд. Я вам по одежде определю, какого математик ранга, подает он надежды, получил кафедру или поднялся выше и может себе позволить не выглядеть чиновником. Тогда он носит спецодежду гения. Эйнштейн, например, носил свитер.
— Вы шутите.
— Нисколько.
— И нет способа определять истинную стоимость научной работы?
— Есть. Совесть.
— Странно, — сказал я. — Я считал, что математика — самая объективная наука. А вы говорите про совесть.
— Математика объективна? Кто вам сказал? Она объективна, пока считаешь килограммы или километры. Но вы даже не знаете, что такое нуль. Для египтянина это был магический знак. Египтяне что-то знали, да нам сказать не успели.
— Возникает замкнутый круг: надежда науки только на совесть, но у посредственности не может быть научной совести. Где же выход?
— Выхода нет, — сказал он, — наука выродилась. В больших странах это, может быть, еще не всем заметно. Там все-таки есть что-то вроде научного общественного мнения. Но мы с вами в маленькой стране. Эта земля обетована Штильманом, и я, как хороший гражданин, служу тому правительству, которое есть.