Выступала Людмила Владиславовна, главный врач. Она всегда нравилась Багрию. Одета просто - черная гладкая юбка и кремовая блузка, под которой угадывались небольшие, по-девичьи упругие груди. Темно-каштановые волосы стянуты на затылке в тугой узел. Такой тяжелый, что, казалось, оттягивает назад ее легкую голову. Говорила она, как обычно, с подчеркнутым спокойствием. И в этом спокойствии чувствовались уверенность и сдержанная страстность. В больнице болтали о ее связи с Шарыгиным, о том, что он просто без ума от этой женщины. "А что! - думал Багрий. - В ней все красиво - и губы, с едва заметным чувственным изгибом, и глаза - черные, агатовые, и фигура - тонкая, стройная. Даже имя, отчество и фамилия звучат как-то особенно - Волошина Людмила Владиславовна. Пять "л". Ему вспомнились есенинские строки:
...Я спросил сегодня у менялы,
Что дает за полтумана по рублю,
Как сказать мне для прекрасной Лалы
По-персидски нежное "люблю"?
Гриша Таранец говорит, что стихи о любви не должны рычать, они должны литься, чуть слышно журча, как ручей в лесу. А что? Верно ведь.
Волошина говорила о нем, о Багрии. А смотрела куда-то в сторону. Будто ей нелегко было. И Багрию оттого, что именно она, такая женственная, произносила эти по-мужски резкие слова, было вдвойне досадно.
Она словно почувствовала это, замолкла, опустила глаза. Стала перелистывать записки. Потом, когда опять заговорила, в голосе уже не было прежней резкости - преобладали грустные нотки.
- Вы поймите меня правильно, товарищи, - продолжала она, прижав руку к сердцу. - Андрей Григорьевич специалист высокой квалификации. Больные тянутся к нему. У него за плечами три войны. Многие из нас еще в детский сад бегали, а он уже во фронтовых госпиталях работал. Мы все помним. И правительство - вы это знаете - высоко оценило работу Андрея Григорьевича. У него четыре ордена и шесть медалей. Только в прошлом году его наградили орденом Ленина и присвоили звание заслуженного врача республики. Все это так. Но работа есть работа. - Голос ее снова стал твердым и жестоким. Никто не собирается упрекать Андрея Григорьевича в халатности или злом умысле. Просто седьмой десяток - это седьмой десяток.
- Безобразие! - громко и гневно оборвал ее Чумаченко, заведующий хирургическим отделением. - Безобразие! - повторил он и поднялся - высокий, широкоплечий, седоволосый. - Мне тоже на седьмой перевалило. Что ж, давайте, значит, и меня в отставку? Весь институт старейших - в отставку, к чертовой матери?
Он сел, тяжело дыша, как после бега. Багрий посмотрел на него и грустно улыбнулся. "Остап, дружище, ну когда же ты угомонишься?"
Ему вспомнилось, как в сорок первом, вытаскивая на шести полуторках свой госпиталь, - вернее, то, что осталось от него, - встретил он Чумаченко. Тот стоял на обочине дороги в грязной рваной шинели, наброшенной поверх окровавленного халата, с пистолетом в руке, в надежде остановить хоть какую-нибудь машину. Бой шел уже совсем близко.
- Где Варя? - спросил Багрий о жене Чумаченко.
- Там, - махнул тот пистолетом в сторону села. - И раненые. И весь операционный блок - тоже там.
Багрий знал, что Чумаченко не оставит раненых и вывезти их тоже не может.
- Ты подожди здесь, - сказал он. - Я сейчас. - Он проехал около двадцати километров, увидел небольшую, искалеченную рощицу и приказал остановиться.
Раненых клали прямо на землю. Удастся ли забрать их?
Машины вернулись в село уже под обстрелом. Людей погрузили всех, из имущества - только инструменты.
За селом снаряд угодил в машину, в которой сидела Варя. Запомнилось, как Остап Филиппович стоял, широко расставив ноги, и смотрел почему-то не на разбросанные тела, а на остатки полыхающей машины.
- Пойдем, - сказал Багрий. - Тут уже ничем не поможешь.
Чумаченко огляделся вокруг, поднял пилотку с приставшими к ней светлыми волосами. Ее пилотку. Барину пилотку.
Впереди по дороге взметнулся огненно-рыжий столб. Потом другой.
- Пойдем, - решительно повторил Багрий.
Чумаченко затолкал пилотку за борт шинели, поставил ногу на облепленное грязью колесо и тяжело перевалился в кузов.
Проехали километров двадцать, разгрузили раненых в старой риге и вернулись за теми, что остались в роще. Так, то продвигаясь вперед, то возвращаясь, они к утру добрались до разбитого полустанка, погрузили раненых в санитарный поезд и пошли разыскивать штаб дивизии. Моросил дождь. Остап Филиппович вдруг остановился.
- Что? - спросил Багрий.
- Пилотка. Ее пилотка... Потерял!
- Бог с ней, с пилоткой.
Они пошли дальше. Крупное, с грубыми чертами, лицо Чумаченко было неподвижно, словно высечено из камня. По небритым щекам текли слезы. Он отер лицо рукавом шинели, посмотрел в серое небо и сказал со злостью:
- Зарядил, проклятый, льет и льет.
Нет, не мог Остап Филиппович не заступиться. Сколько раз приходилось им выручать друг друга - и на фронте, и после войны. "Фронтовая дружба особая, - думал Багрий. - Она останется навсегда. Говорят, некоторые забывают. Может быть. Но только не такие, как Остап. "Мне тоже на седьмой перевалило. Что ж, давайте и меня в отставку?"..."