– Да как же, Константин Николаевич, ведь на рассвете выступаем! Какой же тут сон! Нижние чины хоть и в легком мандраже находятся, но зато важность, важность момента очень осознают!
Лихунов удивился:
– Откуда известно стало о выступлении?
– Да как же не узнать! – еще более весело отозвался Кривицкий. – Первая и вторая батареи уже подняты, сбираются! Вот и мы сбираться стали!
Лихунов с каждый днем все сильней и сильней проникался симпатией к старшему офицеру своей батареи, исполнительному, толковому малому, не прощая между тем его мальчишеской несерьезности. Иногда он ловил себя на том, что его легкое недовольство имело причиной нежелание позволить Кривицкому относиться легкомысленно к войне, в которой все было столь трагично, что любая шутка поручика словно задевала самого Лихунова. Но неправоту такого отношения к молодому человеку он понимал, а поэтому всегда стыдился своей сухости в разговорах с ним.
– Ну хорошо, что собираются. Распорядитесь о хорошем завтраке перед выступлением, и через час начинайте выкатывать орудия и впрягать лошадей. Еще патроны надо получить. Идите.
Кривицкий, радуясь теплому тону командира, расцветил свое румяное мальчишеское лицо прекрасной улыбкой и, вскинув к фуражке руку, побежал отдавать распоряжения. А Лихунов, пройдя по казарме, сразу понял, что в этот час, когда каждый знает, что ему делать, он будет лишь помехой, покинул жилище подчиненных и пошел в конюшню седлать лошадь.
В просторной конюшне, плохо освещенной тускло горящими масляными лампами, остро пахло слежавшимся сеном и навозом. Пофыркивали неспящие лошади, слышно было, как где-то неспокойный жеребец грыз дерево стойла. Лихунов разыскал свою пегую некрасивую кобылу, – вестовой, канонир-недомерок, очень любивший Лихунова и его лошадь, уже хлопотал возле нее. Лихунов отпустил вестового – ему очень хотелось самому оседлать Царицу. Пьянея от жаркого, едкого запаха кобылы, он стал не спеша седлать лошадь, аккуратно расправляя потник, чтобы не оставалось морщин, наложил седло, избегая двигать его против шерсти, подтягивая подпруги, боясь тянуть слишком сильно. И каждое внимательное, осторожное движение, которое производил он сейчас, делалось, – Лихунов прекрасно это знал, – для того, чтобы служить совершаемому теперь миллионами людей страшному, неумолимо беспощадному, злому делу, называющемуся войной, и чем лучше, думал он, будут произведены эти нехитрые движения, тем больше сделает он там, где ждали его участия.