— Понимаете, я мог бы договориться с нашими спонсорами, с нашим университетским начальством… Это могла бы быть интереснейшая работа. Скажем, серия мини-спектаклей вроде вашего знаменитого «Зонтика»… Или международный проект — у меня есть связи! — международный проект в области студенческого театра. О! — Глаза его загорелись, и он импульсивно схватил Алексея за руку. — Соглашайтесь, прошу вас! Вы даже не представляете, какая замечательная вещь может получиться из этой идеи!
Алексей задумался, невольно захваченный энтузиазмом француза. Разумеется, не сейчас, не завтра же… но в принципе — а почему бы и нет?
— Я пробуду в Париже еще не больше недели, так что о немедленной реализации проекта не может быть и речи. Но на будущее… вы знаете, это действительно очень интересно. Я подумаю, — пообещал он, крепко пожимая руку коллеги на прощание. И добавил, еще раз обернувшись в сторону сцены: — Мне понравились ваши ребята, Луи. Я согласен работать с ними.
Последний вечер в Париже наступил для него так же неожиданно, как приходят к человеку старость или большая любовь. Алексей должен был лететь в Москву ранним утренним рейсом, а потому согласился наконец провести хотя бы одну ночь под бабушкиным кровом, чтобы наговориться с ней напоследок и, может быть, услышать от нее то, ради чего он проделал весь этот долгий путь. У него было странное, плохо поддающееся логичному объяснению чувство: вряд ли теперь, спустя две эти недели, он знал о Наталье Кирилловне больше, нежели сумел вычитать между строчек ее дневника. И вместе с тем… вместе с тем, ничего не узнав о ней нового, он, безусловно, узнал ее так, будто прожил рядом всю ее длинную и трудную жизнь. И дело было не только в том, что бабушка приняла его сразу и безоговорочно, как принимает мать в свое сердце собственное дитя; дело в том, что каким-то непостижимым образом она тоже знала его, Алексея Соколовского, — знала еще до того, как он переступил порог ее дома. «Может быть, это и значит — голос крови? — думал он, наблюдая за ней в последний раз. — Может быть…»
— Вот это я привез вам из Москвы, — сказал он уже поздним вечером, разворачивая перед Натальей Кирилловной аккуратно запакованное полотно по-прежнему неизвестного ему автора. — Пусть это будет моим прощальным подарком. Хотя, строго говоря, картина и так принадлежит вам — ведь она досталась нам от ваших родителей. Только это — да еще Айвазовский, и старый секретер, и старинная рамка для фото из потемневшего серебра…
Старая женщина смотрела на картину, точно онемев.
— Поди сюда, Эстель, — позвала она дрогнувшим голосом, явно пропустив мимо ушей и Айвазовского, и секретер, и серебряную рамку. С неимоверным усилием прикасаясь плохо двигающейся рукой к поверхности полотна, она гладила его, точно живое, и в ее глазах Соколовский увидел отблеск летнего утра почти вековой давности. — Посмотри, дорогая: ведь это — я!
Живо заинтересованная, Эстель приблизилась к ней и тоже наклонилась над картиной; тут же веселым козленком подскочила и Натали. Три девочки в беседке смотрели на трех обнявшихся женщин задумчиво и строго, точно боясь выдать тайну, к которой они были причастны уже много лет и сохранили в своем сердце, несмотря на все войны и революции.
— Вот эта, самая кудрявая из всех барышень, слева, в сиреневой шляпке, — мечтательно произнесла бабушка. — Неужели не узнаете? Да полноте, на самом деле я ведь вовсе и не изменилась! — И в голосе ее мелькнуло лукавство, совсем молодое по своему озорному задору. — А рядом со мной — Анечка Лопухина… Смотрите, какой удивительный рисунок у ее губ! Стрела Амура — так говорил о них Митя. Да, Митя… Как странно, что они никогда не сошлись, хотя, похоже, оба были неравнодушны друг к другу! А про Соню Барашкову — вот она, справа, с конопушками на носу и с травинкой, зажатой между губ, — про нее я с тех пор так больше ничего и не слышала. Она была моей троюродной сестрой из Киева и тем летом приезжала к нам погостить. Мы совсем потеряли их из виду после революции.
Молчание мягко стелилось вокруг, три женщины не могли оторвать взоров от старой картины, а четвертый в этой комнате — мужчина — не смел оторвать глаз от них. Так похожи друг на друга, так прекрасны сейчас были представительницы трех поколений семьи, что сердце у него сжалось от странной гордости и за них, и за свое размеренное, дозволенное всеми божескими и человеческими законами, уже устоявшееся чувство к ним. В этот миг Алексею в первый раз с того страшного майского дня показалось, что он не одинок и что приговор, о котором он думал в кафе напротив сада Тюильри, может подлежать смягчению или даже отмене.
Тем временем бабушка подняла на него повлажневшие, заблестевшие с особой яркостью глаза.
— Спасибо, Алеша, — тихо сказала она. — Беседка в Сокольниках, эти любимые лица и далекое, неправдоподобно прекрасное лето… Бог мой, да ты снова сделал меня молодой! Поверь, в моем возрасте это дорогого стоит…