Я рассказываю о произошедшем и умалчиваю лишь об истерике в отцовском кабинете. Ромео не отвечает — кажется, его обходит стороной все то, чем я с ним делюсь, и тут же допускаю мысль о намеренном создании впечатления хладнокровного и ничем не заинтересованного юноши.
— Что ты будешь делать с матерью? — спрашивает он.
— Пусть живет, — со змеиным ехидством, свойственным больше Ирис, говорю я, и Ромео наблюдает в моих глазах лукавство. — Не называй ее так, я не шучу, Ромео. Ее поступок омерзителен.
— А меня ты позвала, чтобы извиниться? — вдруг улыбается мой друг, и белые зубы его контрастом бьют на фоне белых стен.
Извиниться! — ужасное слово, которое ударяет по моему самолюбию не хлеще материнских язв.
Мы садимся на край кровати — друг напротив друга; переглядываемся и молчим. Атласная простынь сминается под его телом, я смотрю на скользящую ткань, смотрю, как он касается ее пальцами и быстро, даже немного неловко, поправляет.
И все-таки я киваю.
— Ты прощена, — одаривает меня своим милосердием Ромео, и я смеюсь — вот так великодушие, Ромео-Ромео!
— Тебе очень идет это платье, — замявшись, вдруг произносит мой друг, и я ощущаю в этих словах искренность.
— Спасибо, — немедля отвечаю я.
— Чем ты хочешь заняться?
Я прошу его вкратце объяснить темы и затрагиваемые на уроках, что я пропустила, обсуждения. Так и проходит наш вечер — юноша сидит передо мной и с трепетом дает какие-то определения, переспрашивает меня и, не дождавшись ответа, продолжает. Признаться, слушаю я его вполуха, постоянно отвлекаюсь и засматриваюсь. Вот мои глаза мертво цепляются за золотые запонки на его черной атласной рубашке, я всматриваюсь в их блеск от зажженных настенных ламп и совершенно не вникаю в рассказываемую им историю о первых законах, принятых на восхождении Нового Мира. Законы того старого Нового Мира были ничем по сравнению с золотыми запонками Ромео, а сам этот старый Новый Мир не стоил и волоса с головы юноши, что сидел сейчас рядом и, смотря добрым взглядом, молвил устами об абсолютно для меня отрешенном. Я впервые видела в своей спальне кого-то кроме членов семьи, и для меня это было слишком интимно. Простыни под его телом сминались все больше, с каждым его кивком и движением корпуса тела — я смотрела, как ткань съезжает, оголяя белоснежный матрас.
Но Ромео покидает меня до комендантского часа.
Я провожаю его, уверяю прийти завтра в школу и отступаю от двери, позволив служанке закрыть ее. Миринда извиняется и откланивается, а я собираюсь подняться к себе, как вижу спустившуюся, выбравшуюся из своей норки на втором этаже, Золото.
— Что делали в комнате? Обнимались? — ехидно режет она, и я узнаю материнские ноты скрипа — беспощадные и огненные; она бы могла пускать в людей стрелы, пользуясь только словами и своим ораторским мастерством, развитым не по годам.
Такая бы как Золото не могла заседать в комитете управляющих — эта должность неприкосновенного лидера моя; она была бы харизматичным правителем. Мне бы подавали бумаги на подпись и просили разрешения, ей бы выпала учесть вставать на ораторской скамье и вводить в народ информацию острой иглой шприца. Золото выдумывала каверзные вопросы, еще не дослушав речь до ее логического исхода, она сбивала, она была как ураган, который путал и заставлял ошибаться. Золото могла вести массы, могла. Но она родилась в семье Голдман — богиней мирового рынка, будущей управляющей с обеспеченным ей местом в комитете главнейших. Она должна была стать следующей богиней Нового Мира, и мыслей ее на этот счет я не знала.
— Если это единственное, что интересует тебя в жизни — обратись к врачу, — спокойно парируя я, глядя на сестру сверху вниз.
— Как ты сегодня? — язвит она.
День Четвертый
Я плохо сплю. Кошмары не беспокоят, дурные сны не тревожат; только глаза начинают закрываться, как шорох и упавшая с улицы тень на лицо пробуждает меня. Я ворочаюсь, успокаивая себя мыслью о том, что когда я встану все будет хорошо — наступит мой день и никто этого не отнимет. Обеспеченное матерью предпраздничное настроение вовсе пропадет, как и все прожитые дни До — ускользнут, затеряются в пакете воспоминаний и более никогда не будут тронуты.
— Карамель!
Я резко поднимаюсь, плечами подаюсь вперед и чувствую, как сводит от резкого вздоха грудную клетку. Кто-то кричал, но я не понимаю во сне или наяву. С минуту сижу, зарывшись ногами в тонкое мягкое одеяло и жду, но никто не зовет меня вновь, голос ускользает, и вот я уже даже мысленно не помню интонацию, с которой произнесли имя девочки, живущей по улице Голдман. Карамель.