Вернувшись со второй емкостью, Ахмет заметил, что на плац выползли все и теперь молчаливо наблюдали за его действиями. До него не было дела лишь сидящим в ряд на крыльце пулеметчикам: кто-то перетягивал им руки, фиксируя к каким-то дощечкам.
Еще он заметил, что люди в отходняке, какой бывает после не самого тяжелого боя, когда люди еще не превратились в ни на что не реагирующие манекены, но уже ничего не соображают и готовы без эмоций прострелить башку повару, плеснувшему мимо котелка, или сесть и заплакать прямо посреди расположения, никого не стыдясь.
Поливая скользкую массу, Ахмет уголком глаза следил за Серегой с тремя авторитетными семейниками, отделившимися от остальных и припершимися к куче с явным намерением что-то перетереть.
Когда в емкости осталось два-три литра, Ахмет, оскальзываясь и балансируя на мягком, вылез и поставил емкость на снег, ушел в ближайший модуль и вскоре вернулся с нарядным чехлом от матраса, набитым попавшимся в модуле тряпьем. Вылил в чехол остатки, потоптал, чтоб пропиталось, зашвырнул на шуршащую и стонущую кучу вторую емкость.
Оглянувшись по сторонам, ничего подходящего на роль палки не нашел. Поднял со снега винтовку и поджег нелепый тряпочный куль, подвесив на винтовочном стволе. Начало коптить, видно, среди тряпья попалось много синтетики. Немного подождал, пока не затрещало, размашисто покрутил на стволе — и, едва куль с ревом выпустил тускло-оранжевое коптящее пламя, запустил огненный шар в центр ковра из едва заметно шевелящегося месива.
Не дожидаясь, пока разгорится, Ахмет бросил винтарь обратно к трупу Райерсона, вернулся на крыльцо и тяжело опустился на ступеньку, копаясь в кармане, — все. Теперь все. Бобик сдох. Покурить да пойти; пора. Роздано все. Мои мертвецы могут теперь ходить не опуская глаз — сейчас огонь разгорится, и в нижний мир свалится целый батальон ответки, выставленной за их смерть. Что мог, то сделал. Спите спокойно.
Пыхнуло, над оставшимся куском крыши взвился багровый язык. Из пламени понесся дружный визг.
— Слышь, Старый. — От народа отделился Сытый и подошел поближе к зачарованно смотрящему на огонь Ахмету. — Мы… Ну, короче, ты перебарщиваешь. Так не воюют. Нельзя так.
— А я не воюю. Я убираюсь, — обернулся Старый, и мужика, только что принявшего на душу полсотни покойников, ощутимо повело: из глаза Старого его окатило всем, чего Сытый успел перебояться за всю жизнь. — Ты понял, сынок? На моей земле грязь. Я ее убираю, — Ахмет помолчал, удержав на языке простое объяснение, которое людям, живущим
— Че теперь, и этих живьем сожжешь?
— Кто хочет, идите да дорежьте. Мне похуй.
Серегины семейники стояли, мрачно глядя по сторонам. Никто не дернулся, и Ахмет, стараясь придать голосу нейтральное выражение, бросил:
— Че, неохота? Тогда не ебите мозги.
— Может, тогда и этих сам кончишь? — уже не скрывая страха и ненависти, спросил Сытый, кивнув на неспокойно лежащую шеренгу. — Раз уж тебе все похуй?
— Давай я кончу, — безразлично согласился Старый, и парня отчетливо передернуло.
— Только не здесь. Выведи, — процедил подошедший Серега, сдерживая желание поднять винтовку и прострелить эту одноглазую башку с нечеловеческим глазом, в котором слишком уж хорошо отражается пламя. — Пошли, Сытый, ну его. Пусть че хочет, то и делает.